Рассказы о первой любви для детей 7-10 лет
Рассказы про первую любовь для младших школьников
Надежда Тэффи «Трагедия»
Где волны морские — там бури,
Где люди — там страсти.
Этот брак был делом давно решённым. Надо было только подождать несколько лет — ну, скажем, лет пятнадцать, чтобы жених и невеста успели поступить в школу, окончить её и вообще вырасти, потому что единственное препятствие к немедленному союзу представлял именно возраст этой парочки. Жениху было неполных семь лет, невесте, как она сама раз ответила, — «половина восьмого».
Виделись они не часто, раза три, четыре в год, но, повторяю, брак их был дело решённое. Собственно говоря, твёрдо решил это дело Котька. Он и был главный влюблённый. Таня как-то рассеянно соглашалась, вернее — не протестовала. Котька часто говорил с домашними о будущей своей семейной жизни, строил планы, мечтал. Таня планов не строила и не мечтала и на всё рассеянно соглашалась. Такие рассеянные женские натуры встречаются довольно часто. Вся жизнь проходит у них в каком-то полусне. Ничего ярко и отчётливо они не сознают, ничего не помнят, ничего определённого не желают, ничто в жизни не имеет для них значения. Сердце у них доброе, они никого не хотят обидеть и очень удивляются и огорчаются, если кто-нибудь погибнет от их равнодушия или измены.
— Значит, Танечка, ты выходишь замуж за Котьку Закраева? — спрашивали Танечку.
— За Котьку? — рассеянно переспрашивала она. — Да, да,
И сразу заговаривала о чём-нибудь другом. Ей всегда было некогда.
Только раз остановилась она немножко подольше на будущей своей жизни с Котькой и даже построила некоторый план.
— Я хочу, — сказала она, — чтобы у меня было много детей, и все девочки. И я буду с ними гулять. Две девочки будут все в голубом, две в розовом, две в зелёном, две в жёлтом, две в красном, а сзади я — в сиреневом.
Дальше её планы не шли, и фантазия останавливалась. У Котьки мечты были менее цветистые и более основательные, мужские.
— У меня будет отличный дом и у всех много комнат. У меня будет гостиная, кабинет и спальня, для папы гостиная, кабинет и спальня, для мамы гостиная, кабинет и спальня, для Тани гостиная, кабинет и спальня, для няни гостиная, кабинет и спальня. — Потом шёл перечень всех тёток и дядей и даже знакомых, которые почаще приходят: и тем полагалось каждому — гостиная, кабинет и спальня. Развивая все эти планы, такие однообразные в своём величии, он под конец даже уставал и бормотал про свои гостиные и кабинеты, качаясь из стороны в сторону, как татарин на молитве.
Надо всё-таки упомянуть о внешности героев.
Таня была девочка щупленькая, с большими тёмными глазами и короткими, туго заплетёнными косичками, которые торчали у неё за ушами, закрученные красными косоплётками. Платьица были на ней всегда нарядные, и она часто разглаживала их руками, поглядывая на Котьку обиженно pi надменно, словно приглашая его относиться к её туалету почтительно и осторожно.
Котька был пухлый, белый, с ободранными коленками, с синяками на локтях и царапинами на шее.
Как-то вернулся он из школы со всеми следами полководца, потерявшего всю свою армию: верхняя губа разбита, глаз подбит и нос расцарапан.
— Котька! Что с тобой? Кто тебя так разделал?
— «Он» получил здорово, — всхлипывая, отвечал Котька. — «Он» попомнит.
Попомнил ли «он», этот явно коварный враг, неизвестно. Имени его Котька не назвал. «Он» не получил славы Герострата.
* * *
У Танечки была ёлка.
Жених волновался, будут ли готовы штаны-гольф, переделываемые из маминой юбки. На эти штаны возлагалось много надежд. Они выходили такие огромные и широкие, что нельзя было не уважать залезшего в них человека. Сшиты были на рост, поэтому застёгивались почти под мышками и свисали буфами почти до пят. Бабушка увидела, так и ахнула.
— Чего вы уродуете ребёнка? Он в этой гадости какой-то старичок-карлик. Что за ужас!
Котька страшно обрадовался, что он старичок. Успех на балу был обеспечен. Он уже представлял себе, как восторженно ахнет Танечка, увидя, что он старик.
Однако низкая бабушкина интрига одержала верх, и на Котьку надели обычный его парадный костюмчик — чёрный бархатный, с голыми коленками. Котька был в отчаянии. Спасла его мрачную душу только нянька, которая уверила его, что и в этом костюмчике он совсем как старик. Котька не вполне этому поверил, но заставил себя верить. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман».
На ёлке было ребят человек десять, но Котьке показалось, будто их сотни две, и все незнакомые. Танечка тоже показалась незнакомой дамой потрясающей красоты. У неё были распущены волосы, и на темени дрожал незабываемо-прекрасный розовый бант.
Танечка поцеловала Котьку, взяла его за руку и велела танцевать, Рассеянные её глазки шныряли и смеялись, но плясала она с Котькой, а не с другими, и он задыхался от счастья. Он ждал только перерыва в музыке, чтобы начать ей рассказывать про гостиную, кабинет и спальню, но во время антракта ему подарили три хлопушки, и радость настоящего момента заставила его на время забыть о планах будущей жизни.
И Танечка вертелась тут же, и от неё пахло шоколадкой, а розовый бант дрожал и закрывал весь мир своей непобедимой красотой.
Они вместе, Котька и Танечка, потянули большую хлопушку за разные концы, раздался огненный треск, и запахло чем-то вроде пороха, волнующим и опасным. Котька вскрикнул и завертелся волчком. Слишком полна была жизнь красотой розового банта, и героическим запахом пороха, и треском, и блеском, Как выразить бедной человеческой душе свой восторг, если не визгом и не кружением.
И вдруг что-то случилось.
Розовый бант, подпрыгивая, удалился. Голоса взрослых приветствовали кого-то. Танцы приостановились. Котька поднялся на цыпочки и посмотрел туда, где был центр внимания. Посмотрел и увидел.
В дверях спокойно и гордо стоял человек. Ростом он был немного выше Котьки, но вообще — разве можно их сравнивать! Тот человек, который спокойно и гордо стоял в дверях, был — кадет. Кадет в мундире, в длинных суконных штанах, заглаженных твёрдой прямой складкой, и он держал фуражку на согнутом локте правой руки. Незабываемое, ужасное видение. Оно будет сниться Котьке в кошмарных снах долгие годы, — может быть, всю жизнь. Может быть, в глубокой старости седой и почтенный Котик, Константин Николаевич Закраев, известный учёный или общественный деятель, министр, сенатор, президент, встанет утром сердитый и раздражённый, распушит своих подчинённых и потребует крайних мер против своих врагов только потому, что ему приснился тяжёлый сон — восьмилетний кадетик, спокойный и гордый, в длинных, твёрдо заглаженных брючках.
Котик стоял и смотрел, и видел, как Танечка обняла кадета и целовала так, что розовый бант прыгал у неё на голове, и она взяла кадета за руки, и подвела к ёлке, и дала ему большую хлопушку, и вместе с ним тянула за концы. И хлопушка — она тоже подлая — треснула огоньком и запахла военным порохом.
— Таня! Таня! — позвал Котик.
Но она его не слышала. Она разворачивала хлопушку и доставала из неё бумажный колпак, зелёный с блёстками, и потом надела этот колпак на кадета, а тот улыбался, как дурак, и потом они вместе — ужас! ужас! — пошли танцевать.
Котик пробирался за ними. Ему казалось — вечная ошибка покинутых и обманутых, — что нужно непременно что-то ей сказать, объяснить, и она сейчас же поймёт, и всё будет по-старому. Сейчас всё так ужасно. Ёлка какая-то зловещая, и все кругом чужие, и хлопушки хлопают одинаково для всех — для хороших и для дурных, — и это не- вы-но-си-мо. Нужно скорее рассказать Тане про гостиную, кабинет и спальню и сказать, что кадет дурак, и всё будет хорошо, и станет весело.
— Таня! Таня! — зовёт он.
Губы у него дрожат, подбородок прыгает. Вот они остановились, и она прилаживает к голове кадета зелёный колпак.
— Таня! — рыдающим голосом кричит Котька и хватает изменницу за плечо. — Таня, ведь я через три года тоже буду кадетом. Пойми! Мама сказала. Я буду кадетом, Tаня!
Таня обернулась, смотрит на Котьку, но при этом прижалась к кадету. Ей весело, и она не понимает этого невыразимого отчаяния, которое дрожит перед ней и истерически топочет ногами.
— Ну чего ты, Котька? — улыбнулась она. — Иди, танцуй.
И Котька ушёл. Только не танцевать. Его нашли в коридоре, на сундуке. Он горько рыдал и не отвечал на расспросы.
— Это он на Таню обиделся, — догадалась Танина мать. — Таня, нехорошая девочка, иди скорей сюда, поцелуй Котика, видишь, он плачет.
Но Котик был гордый.
— Я не оттого... Я совсем не оттого... — рыдал он, мотая головой и шмыгая носом.
Ах, только бы не подумали, что плачет «оттого».
— Таня, иди же сюда! — зовут изменницу.
И изменница прибежала и быстро и равнодушно чмокнула Котькину щёку.
Быстро и равнодушно — это было ужасно. А рядом с Таней стоял кадет, спокойный и гордый, и всей своей фигурой выражал презрение военного человека к ревущему мальчишке.
— Ну, вот видишь, Танечка тебя целует, — кудахтала Танина мать. — Перестань же плакать, ты же большой мальчик.
«Большой мальчик». Это ужасно обидные слова. Так уговаривают только маленьких детей.
— Ну, Котик, поцелуй же Танечку и успокойся.
Котька вытер нос обшлагом рукава и сказал прерывающимся голосом, но очень твёрдо:
— Мне это не интересно.
И чтобы лучше поверили, прибавил, в полном отчаянии человека, который рвёт с прошлым, умирает от боли, но не вернётся:
— Мне интересна только хлопушка.
М. Зощенко «Муза»
Я в гостях. Сижу на диване. Девочка, по имени Муза, показывает мне свои книги.
Показывая книги, она вдруг спрашивает меня:
— Вы хотите быть моим женихом?
— Да, — тихо отвечаю я. — Только я меньше вас ростом. Не знаю, могут ли быть такие женихи.
Мы подходим к трюмо, чтоб увидеть разницу в нашем росте.
Мы ровесники. Нам по одиннадцати лет и три месяца. Но Муза выше меня почти на полголовы.
— Это ничего, — говорит она. — Бывают женихи совершенно маленького роста и даже горбатые. Главное, чтоб они были сильные. Давайте поборемся. И я уверена, что вы сильней меня.
Мы начинаем бороться. Муза сильней меня. С ловкостью кошки я ускользаю от поражения. И мы снова боремся. Падаем на ковёр. И некоторое время лежим, ошеломлённые чем-то непонятным.
Потом Муза говорит:
— Да, я сильнее вас. Но это ничего. Среди женихов бывают слабенькие и даже больные. Главное, чтоб они были умные. Сколько у вас пятёрок в первой четверти?
Боже мой, какой неудачный вопрос! Если мерить ум на отметки, тогда дела мои совсем плохи. Три двойки. Остальные тройки.
— Ну, ничего, — говорит Муза. — Вы в дальнейшем поумнеете. Наверно, бывают такие женихи, у которых по четыре двойки и больше.
— Не знаю, — говорю я, — вряд ли.
Взявшись под руку, мы ходим по гостиной. Взрослые зовут нас в столовую чай пить.
Обняв меня за шею, Муза целует меня в щёку.
— Зачем вы это сделали? — говорю я, ужасаясь её поступку.
— Поцелуи скрепляют договор, — говорит она. — Теперь мы жених и невеста.
Мы идём в столовую.
Л. Толстой «Детство»
ДО МАЗУРКИ
- Э! да у вас, видно, будут танцы, — сказал Серёжа, выходя из гостиной и доставая из кармана новую пару лайковых перчаток, — надо перчатки надевать.
«Как же быть? А у нас перчаток-то нет, — подумал я, — надо пойти наверх — поискать».
Но хотя я перерыл все комоды, я нашёл только в одном — наши дорожные зелёные рукавицы, а в другом — одну лайковую перчатку, которая никак не могла годиться мне: во-первых, потому, что была чрезвычайно стара и грязна, во-вторых, потому, что была для меня слишком велика, а главное, потому, что на ней недоставало среднего пальца, отрезанного, должно быть, ещё очень давно, Карлом Иванычем для больной руки. Я надел, однако, на руку этот остаток перчатки и пристально рассматривал то место среднего
пальца, которое всегда было замарано чернилами.
— Вот если бы здесь была Наталья Савишна: у неё, верно бы, нашлись и перчатки. Вниз идти нельзя в таком виде, потому что если меня спросят, отчего я не танцую, что мне сказать? и здесь оставаться тоже нельзя, потому что меня непременно хватятся. Что мне делать? — говорил я, размахивая руками.
— Что ты здесь делаешь? — сказал вбежавший Володя, — иди ангажируй даму... сейчас начнётся.
— Володя, — сказал я ему, показывая руку с двумя просунутыми в грязную перчатку пальцами, голосом, выражавшим положение, близкое к отчаянию, — Володя, ты и не подумал об этом!
— О чём? — сказал он с нетерпением. — А! о перчатках, — прибавил он совершенно равнодушно, заметив мою руку, — и точно нет; надо спросить у бабушки... что она скажет? — и, нимало не задумавшись, побежал вниз.
Хладнокровие, с которым он отзывался об обстоятельстве, казавшемся мне столь важным, успокоило меня, и я поспешил в гостиную, совершенно позабыв об уродливой перчатке, которая была надета на моей левой руке.
Осторожно подойдя к креслу бабушки и слегка дотрагиваясь до её мантилии, я шёпотом сказал ей:
— Бабушка! что нам делать? у нас перчаток нет!
— Что, мой друг?
— У нас перчаток нет, — повторил я, подвигаясь ближе и ближе и положив обе руки на ручку кресел.
— А это что, — сказала она, вдруг схватив меня за левую руку. — Voyez, ma chere (Посмотрите, моя дорогая), — продолжала она, обращаясь к г-же Валахиной, — voyez comme се jeune homme s'est fait elegant pour danser avec votre fille (Посмотрите, как расфрантился этот молодой человек, чтобы танцевать с вашей дочерью).
Бабушка крепко держала меня за руку и серьёзно, но вопросительно посматривала на присутствующих до тех пор, пока любопытство всех гостей было удовлетворено и смех сделался общим.
Я был бы очень огорчён, если бы Серёжа видел меня в то время, как я, сморщившись от стыда, напрасно пытался вырвать свою руку, но перед Сонечкой, которая до того расхохоталась, что слёзы навернулись ей на глаза и все кудряшки распрыгались около её раскрасневшегося личика, мне нисколько не было совестно. Я понял, что смех её был слишком громок и естествен, чтоб быть насмешливым; напротив, то, что мы посмеялись вместе и глядя друг на друга, как будто сблизило меня с нею. Эпизод с перчаткой, хотя и мог кончиться дурно, принёс мне ту пользу, что поставил меня на свободную ногу в кругу, который казался мне всегда самым страшным, — в кругу гостиной; я не чувствовал уже ни малейшей застенчивости в зале.
Страдание людей застенчивых происходит от неизвестности о мнении, которое о них составили; как только мнение это ясно выражено — какое бы оно ни было, — страдание прекращается.
Что это как мила была Сонечка Валахина, когда она против меня танцевала французскую кадриль с неуклюжим молодым князем! Как мило она улыбалась, когда в chaine подавала мне ручку! как мило, в такт прыгали на головке её русые кудри, и как наивно делала она jete-assemble (фигуры в танце) своими крошечными ножками! В пятой фигуре, когда моя дама перебежала от меня на другую сторону и когда я, выжидая такт, приготовлялся делать соло, Сонечка серьёзно сложила губки и стала смотреть в сторону. Но напрасно она за меня боялась: я смело сделал chasse en avant, chasse en arriere, glissade (фигуры в танце) и, в то время как подходил к ней, игривым движением показал ей перчатку с двумя торчавшими пальцами. Она расхохоталась ужасно и ещё милее засеменила ножками по паркету. Ещё помню я, как, когда мы делали круг и все взялись за руки, она нагнула головку и, не вынимая своей руки из моей, почесала носик о свою перчатку. Всё это как теперь перед моими глазами, и ещё слышится мне кадриль из «Девы Дуная», под звуки которой всё это происходило.
Наступила и вторая кадриль, которую я танцевал с Сонечкой. Усевшись рядом с нею, я почувствовал чрезвычайную неловкость и решительно не знал, о чём с ней говорить. Когда молчание моё сделалось слишком продолжительно, я стал бояться, чтобы она не приняла меня за дурака, и решился во что бы то ни стало вывести её из такого заблуждения на мой счёт. «Vous etes une habitante de Moscou? (Вы постоянно живёте в Москве?) — сказал я ей и после утвердительного ответа продолжал: — Et moi, je n'ai encore jamais frequente la capitale» (А я ещё никогда не посещал столицы), — рассчитывая в особенности на эффект слова «frequenter» (посещать). Я чувствовал, однако, что, хотя это начало было очень блестяще и вполне доказывало моё высокое знание французского языка, продолжать разговор в таком духе я не в состоянии. Ещё не скоро должен был прийти наш черёд танцевать, а молчание возобновилось: я с беспокойством посматривал на неё, желая знать, какое произвёл впечатление, и ожидая от неё помощи. «Где вы нашли такую уморительную перчатку?» — спросила она меня вдруг; и этот вопрос доставил мне большое удовольствие и облегчение. Я объяснил, что перчатка принадлежала Карлу Иванычу, распространился, даже несколько иронически, о самой особе Карла Иваныча, о том, какой он бывает смешной, когда снимает красную шапочку, и о том, как он раз в зелёной бекеше упал с лошади — прямо в лужу, и т. п. Кадриль прошла незаметно. Всё это было очень хорошо; но зачем я с насмешкой отзывался о Карле Иваныче? Неужели я потерял бы доброе мнение Сонечки, если бы я описал ей его с теми любовью и уважением, которые я к нему чувствовал?
Когда кадриль кончилась, Сонечка сказала мне «merci» с таким милым выражением, как будто я действительно заслужил её благодарность. Я был в восторге, не помнил себя от радости и сам не мог узнать себя: откуда взялись у меня смелость, уверенность и даже дерзость? «Нет вещи, которая бы могла меня сконфузить! — думал я, беззаботно разгуливая по зале, — я готов на всё!»
Серёжа предложил мне быть с ним vis-a- vis (Друг против друга). «Хорошо, — сказал я, — хотя у меня нет дамы, я найду». Окинув залу решительным взглядом, я заметил, что все дамы были взяты, исключая одной большой девицы, стоявшей у двери гостиной. К ней подходил высокий молодой человек, как я заключил, с целью пригласить её; он был от неё в двух шагах, я же — на противоположном конце залы. В мгновение ока, грациозно скользя по паркету, пролетел я всё разделяющее меня от неё пространство и, шаркнув ногой, твёрдым голосом пригласил её на контрданс. Большая девица, покровительственно улыбаясь, подала мне руку, а молодой человек остался без дамы.
Я имел такое сознание своей силы, что даже не обратил внимания на досаду молодого человека; но после узнал, что молодой человек этот спрашивал, кто тот взъерошенный мальчик, который проскочил мимо его и перед носом отнял даму.
МАЗУРКА
Молодой человек, у которого я отбил даму, танцевал мазурку в первой паре. Он вскочил с своего места, держа даму за руку, и вместо того, чтобы делать pas de Basques (старинное па мазурки), которым нас учила Мими, просто побежал вперёд; добежав до угла, приостановился, раздвинул ноги, стукнул каблуком, повернулся и, припрыгивая, побежал дальше.
Так как дамы на мазурку у меня не было, я сидел за высоким креслом бабушки и наблюдал.
«Что же он это делает? — рассуждал я сам с собою. — Ведь это вовсе не то, чему учила нас Мими: она уверяла, что мазурку все танцуют на цыпочках, плавно и кругообразно разводя ногами; а выходит, что танцуют совсем не так. Вон и Ивины, и Этьен, и все танцуют, a pas de Basques не делают; и Володя наш перенял новую манеру. Недурно!.. А Сонечка-то какая милочка?! вон она пошла...» Мне было чрезвычайно весело.
Мазурка клонилась к концу: несколько пожилых мужчин и дам подходили прощаться с бабушкой и уезжали; лакеи, избегая танцующих, осторожно проносили приборы в задние комнаты; бабушка заметно устала, говорила как бы нехотя и очень протяжно; музыканты в тридцатый раз лениво начинали тот же мотив. Большая девица, с которой я танцевал, делая фигуру, заметила меня и, предательски улыбнувшись, — должно быть, желая тем угодить бабушке, —- подвела ко мне Сонечку и одну из бесчисленных княжон. «Rose ou hortie?» (роза или крапива?) — сказала она мне.
— А, ты здесь! — сказала, поворачиваясь в своём кресле, бабушка. — Иди же, мой дружок, иди.
Хотя мне в эту минуту больше хотелось спрятаться с головой под кресло бабушки, чем выходить из-за него, как было отказаться? — я встал, сказал «rose» (роза) и робко взглянул на Сонечку. Не успел я опомниться, как чья-то рука в белой перчатке очутилась в моей, и княжна с приятнейшей улыбкой пустилась вперёд, нисколько не подозревая того, что я решительно не знал, что делать с своими ногами.
Я знал, что pas de Basques неуместны, неприличны и даже могут совершенно осрамить меня; но знакомые звуки мазурки, действуя на мой слух, сообщили известное направление акустическим нервам, которые в свою очередь передали это движение ногам; и эти последние, совершенно невольно и к удивлению всех зрителей, стали выделывать фатальные круглые и плавные па на цыпочках. Покуда мы шли прямо, дело ещё шло кое-как, но на повороте я заметил, что, если не приму своих мер, непременно уйду вперёд. Во избежание такой неприятности я приостановился, с намерением сделать то самое коленце, которое так красиво делал молодой человек в первой паре. Но в ту самую минуту, как я раздвинул ноги и хотел уже припрыгнуть, княжна, торопливо обегая вокруг меня, с выражением тупого любопытства и удивления посмотрела на мои ноги. Этот взгляд убил меня. Я до того растерялся, что, вместо того чтобы танцевать, затопал ногами на месте, самым странным, ни с тактом, ни с чем не сообразным образом, и, наконец, совершенно остановился. Все смотрели на меня: кто с удивлением, кто с любопытством, кто с насмешкой, кто с состраданием; одна бабушка смотрела совершенно равнодушно.
— II ne fallait pas danser, si vous ne savez pas! (Не нужно было танцеваит, если не умеешь!) — сказал сердитый голос папа над моим ухом, и, слегка оттолкнув меня, он взял руку моей дамы, прошёл с ней тур по-старинному, при громком одобрении зрителей, и привёл её на место. Мазурка тотчас же кончилась.
«Господи! за что ты наказываешь меня так ужасно!»
Все презирают меня и всегда будут презирать... мне закрыта дорога ко всему: к дружбе, любви, почестям... всё пропало! Зачем Володя делал мне знаки, которые все видели и которые не могли помочь мне? зачем эта противная княжна так посмотрела на мои ноги? зачем Сонечка... она милочка; но зачем она улыбалась в это время? зачем папа покраснел и схватил меня за руку? Неужели даже ему было стыдно за меня? О, это ужасно! Вот будь тут мамаша, она не покраснела бы за своего Николеньку... И моё воображение унеслось далеко за этим милым образом. Я вспомнил луг перед домом, высокие липы сада, чистый пруд, над которым вьются ласточки, синее небо, на котором остановились белые прозрачные тучи, пахучие копны свежего сена, и ещё много спокойных радужных воспоминаний носилось в моём расстроенном воображении.
ПОСЛЕ МАЗУРКИ
За ужином молодой человек, танцевавший в первой паре, сел за наш, детский, стол и обращал на меня особенное внимание, что немало польстило бы моему самолюбию, если бы я мог, после случившегося со мной несчастия, чувствовать что-нибудь. Но молодой человек, как кажется, хотел во что бы то ни стало развеселить меня: он заигрывал со мной, называл меня молодцом и, как только никто из больших не смотрел на нас, подливал мне в рюмку вина из разных бутылок и непременно заставлял выпивать. К концу ужина, когда дворецкий налил мне только четверть бокальчика шампанского из завёрнутой в салфетку бутылки и когда молодой человек настоял на том, чтобы он налил мне полный, и заставил меня его выпить залпом, я почувствовал приятную теплоту по всему телу, особенную приязнь к моему весёлому покровителю и чему-то очень расхохотался.
Вдруг раздались из залы звуки гросфатера, и стали вставать из-за стола. Дружба наша с молодым человеком тотчас же и кончилась: он ушёл к большим, а я, не смея следовать за ним, подошёл, с любопытством, прислушиваться к тому, что говорила Валахи- на с дочерью.
— Ещё полчасика, — убедительно говорила Сонечка.
— Право, нельзя, мой ангел.
— Ну для меня, пожалуйста, — говорила она, ласкаясь.
— Ну разве тебе весело будет, если я завтра буду больна? — сказала г-жа Вала- хина и имела неосторожность улыбнуться.
— А, позволила! останемся? — заговорила Сонечка, прыгая от радости.
— Что с тобой делать? Иди же, танцуй... вот тебе и кавалер, — сказала она, указывая на меня.
Сонечка подала мне руку, и мы побежали в залу.
Выпитое вино, присутствие и весёлость Сонечки заставили меня совершенно забыть несчастное приключение мазурки. Я выделывал ногами самые забавные штуки: то, подражая лошади, бежал маленькой рысцой, гордо поднимая ноги, то топотал ими на месте, как баран, который сердится на собаку, при этом хохотал от души и нисколько не заботился о том, какое впечатление произвожу на зрителей. Сонечка тоже не переставала смеяться: она смеялась тому, что мы кружились, взявшись рука за руку, хохотала, глядя на какого-то старого барина, который, медленно поднимая ноги, перешагнул через платок, показывая вид, что ему было очень трудно это сделать, и помирала со смеху, когда я вспрыгивал чуть не до потолка, чтобы показать свою ловкость.
Проходя через бабушкин кабинет, я взглянул на себя в зеркало: лицо было в поту, волосы растрёпаны, вихры торчали больше чем когда-нибудь; но общее выражение лица было такое весёлое, доброе и здоровое, что я сам себе понравился.
«Если бы я был всегда такой, как теперь, — подумал я, — я бы ещё мог понравиться».
Но когда я опять взглянул на прекрасное личико моей дамы, в нём было, кроме того выражения весёлости, здоровья и беззаботности, которое понравилось мне в моём, столько изящной и нежной красоты, что мне сделалось досадно на самого себя, я понял, как глупо мне надеяться обратить на себя внимание такого чудесного создания.
Я не мог надеяться на взаимность, да и не думал о ней: душа моя и без того была преисполнена счастием. Я не понимал, что за чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать ещё большего счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы чувство это никогда не прекращалось. Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Когда мы проходили по коридору, мимо тёмного чулана под лестницей, я взглянул на него и подумал: «Что бы это было за счастие, если бы можно было весь век прожить с ней в этом тёмном чулане! и чтобы никто не знал, что мы там живём».
— Не правда ли, что нынче очень весело? — сказал я тихим, дрожащим голосом и прибавил шагу, испугавшись не столько того, что сказал, сколько того, что намерен был сказать.
— Да... очень! — отвечала она, обратив ко мне головку, с таким откровенно-добрым выражением, что я перестал бояться.
— Особенно после ужина... Но если бы вы знали, как мне жалко (я хотел сказать грустно, но не посмел), что вы скоро уедете и мы больше не увидимся.
— Отчего ж не увидимся? — сказала она, пристально всматриваясь в кончики своих башмачков и проводя пальчиком по решетчатым ширмам, мимо которых мы проходили, — каждый вторник и пятницу мы с мамашей ездим на Тверской. Вы разве не ходите гулять?
— Непременно будем проситься во вторник, и если меня не пустят, я один убегу — без шапки. Я дорогу знаю.
— Знаете что? — сказала вдруг Сонечка, — я с одними мальчиками, которые к нам ездят, всегда говорю ты; давайте и с вами говорить ты. Хочешь? — прибавила она, встряхнув головкой и взглянув мне прямо в глаза.
В это время мы входили в залу, и начиналась другая, живая часть гросфатера.
— Давай...те, — сказал я в то время, когда музыка и шум могли заглушить мои слова.
— Давай ты, а не давайте, — поправила Сонечка и засмеялась.
Гросфатер кончился, а я не успел сказать ни одной фразы с ты, хотя не переставал придумывать такие, в которых местоимение это повторялось бы несколько раз. У меня недоставало на это смелости. «Хочешь?», «давай ты» звучало в моих ушах и производило какое-то опьянение: я ничего и никого не видал, кроме Сонечки. Видел я, как подобрали её локоны, заложили их за уши и открыли части лба и висков, которых я не видал ещё; видел я, как укутали её в зелёную шаль, так плотно, что виднелся только кончик её носика; заметил, что если бы она не сделала своими розовенькими пальчиками маленького отверстия около рта, то непременно бы задохнулась, и видел, как она, спускаясь с лестницы за своею матерью, быстро повернулась к нам, кивнула головкой и исчезла за дверью.
Володя, Ивины, молодой князь, я, мы все были влюблены в Сонечку и, стоя на лестнице, провожали её глазами. Кому в особенности кивнула она головкой, я не знаю, но в ту минуту я твёрдо был убеждён, что это сделано было для меня.
Прощаясь с Ивиными, я очень свободно, даже несколько холодно поговорил с Серёжей и пожал ему руку. Если он понял, что с нынешнего дня потерял мою любовь и свою власть надо мною, он, верно, пожалел об этом, хотя и старался казаться совершенно равнодушным.
Я в первый раз в жизни изменил в любви и в первый раз испытал сладость этого чувства. Мне было отрадно переменить изношенное чувство привычной преданности на свежее чувство любви, исполненной таинственности и неизвестности. Сверх того, в одно и то же время разлюбить и полюбить — значит полюбить вдвое сильнее, чем прежде.
В ПОСТЕЛИ
«Как мог я так страстно и так долго любить Серёжу? — рассуждал я, лёжа в постели. — Нет! он никогда не понимал, не умел ценить и не стоил моей любви... а Сонечка? что это за прелесть! «Хочешь?», «тебе начинать».
Я вскочил на четвереньки, живо представляя себе её личико, закрыл голову одеялом, подвернул его под себя со всех сторон и, когда нигде не осталось отверстий, улёгся и, ощущая приятную теплоту, погрузился в сладкие мечты и воспоминания. Устремив неподвижные взоры в подкладку стёганого одеяла, я видел её так же ясно, как час тому назад; я мысленно разговаривал с нею, и разговор этот, хотя не имел ровно никакого смысла, доставлял мне неописанное наслаждение, потому что ты, тебе, с тобой, твои встречались в нём беспрестанно.
Мечты эти были так ясны, что я не мог заснуть от сладостного волнения, и мне хотелось поделиться с кем-нибудь избытком своего счастия.
— Милочка! — сказал я почти вслух, круто поворачиваясь на другой бок. — Володя! ты спишь?
— Нет, — ответил он мне сонным голосом, — а что?
— Я влюблён, Володя! решительно влюблён в Сонечку.
— Ну так что ж? — отвечал он мне, потягиваясь.
— Ах, Володя! ты не можешь себе представить, что со мной делается... вот я сейчас лежал, увернувшись под одеялом, и так ясно, так ясно видел её, разговаривал с ней, что это просто удивительно. И ещё знаешь ли что? когда я лежу и думаю о ней, бог знает отчего делается грустно и ужасно хочется плакать.
Володя пошевелился.
— Только одного я бы желал, — продолжал я, —- это — чтобы всегда с ней быть, всегда её видеть, и больше ничего. А ты влюблён? признайся по правде, Володя.
Странно, что мне хотелось, чтобы все были влюблены в Сонечку и чтобы все рассказывали это.
— Тебе какое дело? — сказал Володя, поворачиваясь ко мне лицом, — может быть.
— Ты не хочешь спать, ты притворялся! — закричал я, заметив по его блестящим глазам, что он нисколько не думал о сне, и откинул одеяло. — Давай лучше толковать о ней. Не правда ли, что прелесть?.. такая прелесть, что скажи она мне: «Николаша! выпрыгни в окно или бросься в огонь», ну, вот, клянусь! — сказал я, — сейчас прыгну, и с радостью. Ах, какая прелесть! — прибавил я, живо воображая её перед собою, и, чтобы вполне наслаждаться этим образом, порывисто перевернулся на другой бок и засунул голову под подушки. — Ужасно хочется плакать, Володя.
— Вот дурак! — сказал он, улыбаясь, и потом, помолчав немного: — Я так совсем не так, как ты: я думаю, что, если бы можно было, я сначала хотел бы сидеть с ней рядом и разговаривать...
— А! так ты тоже влюблён? — перебил я его.
— Потом, — продолжал Володя, нежно улыбаясь, — потом расцеловал бы её пальчики, глазки, губки, носик, ножки — всю бы расцеловал...
— Глупости! — закричал я из-под подушек.
— Ты ничего не понимаешь, — презрительно сказал Володя.
— Нет, я понимаю, а вот ты не понимаешь и говоришь глупости, — сказал я сквозь слёзы.
— Только плакать-то уж незачем. Настоящая девочка!
И. Пивоварова «Весенний дождь»
Не хотелось мне вчера учить уроки. На улице было такое солнце! Такое тёплое жёлтенькое солнышко! Такие ветки качались за окном!.. Мне хотелось вытянуть руку и дотронуться до каждого клейкого зелёного листика. Ох, как будут пахнуть руки! И пальцы слипнутся вместе — не отдерёшь друг от друга... Нет, не хотелось мне учить уроки.
Я вышла на улицу. Небо надо мной было быстрое. Куда-то спешили по нему облака, и ужасно громко чирикали на деревьях воробьи, и на лавочке грелась большая пушистая кошка, и было так хорошо, что весна!
Я гуляла во дворе до вечера, а вечером мама с папой ушли в театр, и я, так и не сделав уроков, легла спать.
Утро было тёмное, такое тёмное, что вставать мне совсем не хотелось. Вот так всегда. Если солнышко, я сразу вскакиваю. Я одеваюсь быстро-быстро. И кофе бывает вкусный, и мама не ворчит, и папа шутит. А когда утро такое, как сегодня, я одеваюсь еле-еле, мама меня подгоняет и злится. А когда я завтракаю, папа делает мне замечания, что я криво сижу за столом.
По дороге в школу я вспомнила, что не сделала ни одного урока, и от этого мне стало ещё хуже. Не глядя на Люську, я села за парту и вынула учебники.
Вошла Вера Евстигнеевна. Урок начался. Сейчас меня вызовут.
— Синицына, к доске!
Я вздрогнула. Чего мне идти к доске?
— Я не выучила, — сказала я.
Вера Евстигнеевна удивилась и поставила мне двойку.
Ну почему мне так плохо живётся на свете?! Лучше я возьму и умру. Тогда Вера Евстигнеевна пожалеет, что поставила мне двойку. А мама с папой будут плакать и всем говорить:
«Ах, зачем мы сами ушли в театр, а её оставили совсем одну!»
Вдруг меня в спину толкнули. Я обернулась. Мне в руки сунули записку. Я развернула узкую длинную бумажную ленточку и прочла:
Люся!
Не отчаивайся!!!
Двойка — это пустяки!!!
Двойку ты исправишь!
Я тебе помогу! Давай с тобой дружить! Только это тайна! Никому ни слова!!!
Яло-кво-кыл.
В меня сразу как будто что-то тёплое налили. Я так обрадовалась, что даже засмеялась. Люська посмотрела на меня, потом на записку и гордо отвернулась.
Неужели это мне кто-то написал? А может, это записка не мне? Может, она Люське? Но на обратной стороне стояло: ЛЮСЕ СИНИЦЫНОЙ.
Какая замечательная записка! Я в жизни таких замечательных записок не получала! Ну конечно, двойка — это пустяки! О чём разговор?! Двойку я запросто исправлю!
Я ещё раз двадцать перечла:
«Давай с тобой дружить...»
Ну конечно! Конечно, давай дружить! Давай с тобой дружить!! Пожалуйста! Очень рада! Я ужасно люблю, когда со мной хотят дружить!..
Но кто же это пишет? Какой-то ЯЛО-КВО-КЫЛ. Непонятное слово. Интересно, что оно обозначает? И почему этот ЯЛО-КВО-КЫЛ хочет со мной дружить?.. Может быть, я всё-таки красивая?
Я посмотрелась в парту. Ничего красивого не было.
Наверное, он захотел со мной дружить, потому что я хорошая. А что, я плохая, что ли? Конечно, хорошая! Ведь с плохим человеком никто дружить не захочет!
На радостях я толкнула локтем Люську.
— Люсь, а со мной один человек хочет дружить!
— Кто? — сразу спросила Люська.
— Я не знаю кто. Тут как-то непонятно написано.
— Покажи, я разберу.
— Честное слово, никому не скажешь?
— Честное слово!
Люська прочла записку и скривила губы:
— Какой-то дурак написал! Не мог своё настоящее имя сказать.
— А может, он стесняется?
Я оглядела весь класс. Кто же мог написать записку? Ну кто?.. Хорошо бы, Коля Лыков! Он у нас в классе самый умный. Все хотят с ним дружить. Но ведь у меня столько троек! Нет, вряд ли он.
А может, это Юрка Селиверстов написал?.. Да нет, мы с ним и так дружим. Стал бы он ни с того ни с сего мне записку посылать!
На перемене я вышла в коридор. Я встала у окна и стала ждать. Хорошо бы, этот ЯЛО-КВО-КЫЛ прямо сейчас же со мной подружился!
Из класса вышел Павлик Иванов и сразу направился ко мне.
Так, значит, это Павлик написал? Только этого ещё не хватало!
Павлик подбежал ко мне и сказал:
— Синицына, дай десять копеек.
Я дала, ему десять копеек, чтобы он поскорее отвязался. Павлик тут же побежал в буфет, а я осталась у окна. Но больше никто не подходил.
Вдруг мимо меня стал прогуливаться Бураков. Мне показалось, что он как-то странно на меня взглядывает. Он остановился рядом и стал смотреть в окно. Так, значит, записку написал Бураков?! Тогда уж лучше я сразу уйду. Терпеть не могу этого Буракова!
— Погода ужасная, — сказал Бураков.
Уйти я не успела.
— Да, погода плохая, — сказала я.
— Погодка — хуже не бывает, — сказал Бураков.
— Жуткая погода, — сказала я.
Тут Бураков вынул из кармана яблоко и с хрустом откусил половину.
— Бураков, дай откусить, — не выдержала я.
— А оно горькое, — сказал Бураков и пошёл по коридору.
Нет, записку не он написал. И слава богу! Второго такого жадины на всём свете не найдёшь!
Я презрительно посмотрела ему вслед и пошла в класс.
Я вошла и обомлела. На доске огромными буквами было написано:
ТАЙНА!!! ЯЛО-КВО-КЫЛ + СИНИЦЫНА = ЛЮБОВЬ!!! НИКОМУ НИ СЛОВА!
В углу шушукалась с девчонками Люська. Когда я вошла, они все уставились на меня и стали хихикать.
Я схватила тряпку и бросилась вытирать доску.
Тут ко мне подскочил Павлик Иванов и зашептал в самое ухо:
— Это я тебе написал записку.
— Врёшь, не ты!
Тогда Павлик захохотал как дурак и заорал на весь класс:
— Ой, умора! Да чего с тобой дружить?! Вся в веснушках, как каракатица! Синица дурацкая!
И тут не успела я оглянуться, как к нему подскочил Юрка Селиверстов и ударил этого болвана мокрой тряпкой прямо по башке.
Павлик взвыл:
— Ах, так! Всем скажу! Всем, всем, всем про неё скажу, как она записки получает! И про тебя всем скажу! Это ты ей записку послал! — И он выбежал из класса с дурацким криком: — Яло-кво-кыл! Яло-кво- кыл!
Уроки кончились. Никто ко мне так и не подошёл. Все быстро собрали учебники, и класс опустел. Одни мы с Колей Лыковым остались. Коля всё никак не мог завязать шнурок на ботинке.
Скрипнула дверь. Юрка Селиверстов всунул голову в класс, посмотрел на меня, потом на Колю и, ничего не сказав, ушёл.
А вдруг? Вдруг это всё-таки Коля написал? Неужели Коля?! Какое счастье, если Коля! У меня сразу пересохло в горле.
— Коль, скажи, пожалуйста, — еле выдавила из себя я, — это не ты, случайно...
Я не договорила, потому что вдруг увидела, как Колины уши и шея заливаются краской.
— Эх ты! — сказал Коля, не глядя на меня. — Я думал, ты... А ты...
— Коля! — закричала я. — Так ведь я...
— Болтушка ты, вот кто, — сказал Коля. — У тебя язык как помело. И больше я с тобой дружить не хочу. Ещё чего не хватало!
Коля наконец справился со шнурком, встал и вышел из класса. А я села на своё место.
Никуда я не пойду. За окном идёт такой ужасный дождь. И судьба моя такая плохая, такая плохая, что хуже не бывает! Так и буду сидеть здесь до ночи. И ночью буду сидеть. Одна в тёмном классе, одна во всей тёмной школе. Так мне и надо.
Вошла тётя Нюра с ведром.
— Иди, милая, домой, — сказала тётя Нюра. — Дома мамка заждалась.
— Никто меня дома не заждался, тётя Нюра, — сказала я и поплелась из класса.
Плохая моя судьба! Люська мне больше не подруга. Вера Евстигнеевна поставила мне двойку. Коля Лыков... Про Колю Лыкова мне и вспоминать не хотелось.
Я медленно надела в раздевалке пальто и, еле волоча ноги, вышла на улицу...
На улице шёл замечательный, лучший в мире весенний дождь!!!
По улице, задрав воротники, бежали весёлые мокрые прохожие!!!
А на крыльце, прямо под дождём, стоял Коля Лыков.
— Пошли, — сказал он.
И мы пошли.
И. Пивоварова «Селиверстов не парень, а золото!»
Селиверстова в классе не любили. Он был противный.
У него уши красные были и торчали в разные стороны. Он тощий был. И злой. Такой злой, ужас!
Однажды он меня чуть не убил!
Я в тот день была дежурной санитаркой по классу. Подошла к Селиверстову и говорю:
— Селиверстов, у тебя уши грязные! Ставлю тебе двойку за чистоту.
Ну что я такого сказала?! Так вы бы на него посмотрели!
Он весь побелел от злости. Кулаки сжал, зубами заскрипел... И нарочно, изо всей силы, как наступит мне на ногу!
У меня нога два дня болела. Я даже хромала.
С Селиверстовым и до этого никто не дружил, а уж после этого случая с ним вообще весь класс перестал разговаривать. И тогда он знаете что сделал? Когда во дворе мальчишки стали играть в футбол, взял и проткнул футбольный мяч перочинным ножом.
Вот какой был этот Селиверстов!
С ним даже за одной партой никто не хотел сидеть! Бураков сидел, а потом взял и отсел.
А Сима Коростылёва не захотела с ним в пару становиться, когда мы в театр шли. И он её так толкнул, что она прямо в лужу упала!
В общем, вам теперь ясно, какой это был человек. И вы, конечно, не удивитесь, что, когда он заболел, никто и не вспомнил о нём.
Через неделю Вера Евстигнеевна спрашивает:
— Ребята, кто из вас был у Селиверстова?
Все молчат.
— Как, неужели за всю неделю никто не навестил больного товарища? Вы меня удивляете, ребята. Я вас прошу сегодня же навестить Юру!..
После уроков мы стали тянуть жребий, кому идти. И конечно, выпало мне!
Дверь мне открыла женщина с утюгом.
— Ты к кому, девочка?
— К Селиверстову.
— А-а, к Юрочке? Вот хорошо! — обрадовалась женщина. — А то он всё один да один...
Селиверстов лежал на диване. Он был укрыт вязаным платком. Над ним к дивану была приколота салфетка с вышитыми розами. Когда я вошла, он закрыл глаза и повернулся на другой бок, к стене.
— Юрочка, — сказала женщина, — к тебе пришли.
Селиверстов молчал.
Тогда женщина на цыпочках подошла к Селиверстову и заглянула ему в лицо.
— Он спит, — сказала она шёпотом. — Он совсем ещё слабый!
И она наклонилась и ни с того ни с сего поцеловала этого своего Селиверстова.
А потом она взяла стопку белья, включила утюг и стала гладить.
— Подожди немножко, — сказала она мне. — Он скоро проснётся. Вот обрадуется!
А то всё один да один... Что же это, думаю, никто из школы не зайдёт?
Селиверстов зашевелился под платком.
«Ага! — подумала я. — Сейчас я всё скажу! Всё!»
Сердце у меня забилось от волнения. Я даже встала со стула.
— А знаете, почему к нему никто не приходит?..
Селиверстов замер.
Мама Селиверстова перестала гладить.
— Почему?..
Она глядела прямо на меня. Глаза у неё были красные, воспалённые. И морщин довольно много на лице. Наверное, она была уже немолодая женщина... И она смотрела на меня так... И мне вдруг стало её жалко. И я забормотала непонятно что:
— Да вы не волнуйтесь!.. Вы не подумайте, что вашего Юру никто не любит! Наоборот, его очень даже любят! Его все так уважают!..
Меня пот прошиб. Лицо у меня горело. Но я уже не могла остановиться.
— Просто нам столько уроков задают — совсем нету времени! А ваш Юра ни при чём!.. Он даже очень хороший! С ним все хотят дружить! Он такой добрый! Он просто замечательный!
Мама Селиверстова широко улыбнулась и снова взялась за утюг.
— Да, ты права, девочка, — сказала она. — Юрка у меня — не парень, а золото!
Она была очень довольна. Она гладила и улыбалась.
—- Я без Юры как без рук, — говорила она. — Пол он мне не даёт мыть, сам моет. И в магазин ходит. И за сестрёнками в детский сад бегает. Хороший он! Правда, хороший!
И она обернулась и с нежностью посмотрела на своего Селиверстова, у которого уши так и пылали.
А потом она заторопилась в детский сад за детьми и ушла. И мы с Селиверстовым остались одни.
Я перевела дух. Без неё мне было как-то спокойнее.
—- Ну вот что, хватит притворяться! — сказала я. — Садись к столу. Я тебе уроки объяснять стану.
— Проваливай, откуда пришла, — донеслось из-под платка.
Ничего другого я и не ждала.
Я раскрыла учебники и затараторила урок.
Я нарочно тараторила изо всех сил, чтобы побыстрее кончить.
— Всё. Объяснила. Вопросы есть?
Селиверстов молчал.
Я щёлкнула замком портфеля и направилась к дверям.
Селиверстов молчал. Даже спасибо не сказал.
Я уже взялась за ручку двери, но тут он опять вдруг завозился под своим платком.
— Эй, ты... Синицына...
— Чего тебе?
— Ты... это...
— Да чего тебе, говори скорее!
— ...Семечек хочешь? — вдруг выпалил Селиверстов.
— Чего?! Каких семечек?!
— Каких-каких... Жареных!
И не успела я и слова сказать, как он выскочил из-под платка и босиком побежал к шкафу.
Он вынул из шкафа пузатый ситцевый мешочек и стал развязывать верёвку. Он торопился. Руки у него дрожали.
— Бери, — сказал он.
На меня он не глядел. Уши у него горели малиновым огнём.
Семечки в мешке были крупные, одно к одному. В жизни я таких семечек не видала!
— Чего стоишь? Давай бери! У нас много. Нам из деревни прислали.
И он наклонил мешок и как сыпанёт мне в карман прямо из мешка! Семечки дождём посыпались мимо.
Селиверстов охнул, кинулся на пол и стал их собирать.
— Мать придёт, ругаться будет, — бормотал он. — Она мне вставать не велела...
Мы ползали по полу и собирали семечки. Мы так торопились, что два раза стукнулись головами. И как раз когда мы подняли последнюю семечку, в замке звякнул ключ...
Всю дорогу домой я щупала шишку на голове, грызла семечки и смеялась:
— Ну и чудак этот Селиверстов! И не такой уж он и тощий! А уши — уши у всех торчат. Подумаешь, уши!
Целую неделю ходила я к Селиверстову.
Мы писали упражнения, решали задачи. Иногда я бегала в магазин за хлебом, иногда в детский сад.
Мария Ивановна всё время меня хвалила:
— Хорошая у тебя подружка, Юра! Что же ты мне раньше о ней ничего не рассказывал? Мог бы давно нас познакомить!..
Селиверстов выздоровел.
Теперь он стал приходить ко мне делать уроки. Я познакомила его с мамой. Маме Селиверстов понравился.
И вот что я вам скажу: не такой уж он в самом деле плохой, Селиверстов!
Во-первых, он теперь учится хорошо, и Вера Евстигнеевна его хвалит.
Во-вторых, он больше ни с кем не дерётся.
В-третьих, он научил наших мальчишек делать змея с хвостом.
А в-четвёртых, он всегда ждёт меня в раздевалке, не то что Люська!
И я всем так говорю:
— Вот видите, вы думали Селиверстов плохой. А Селиверстов хороший! Селиверстов не парень, а золото!
И. Пивоварова «Секретики»
Вы умеете делать «секретики»?
Если не умеете, я вас научу.
Возьмите чистое стёклышко и выройте в земле ямку. Положите в ямку фантик от конфеты, а на фантик — всё, что у вас есть красивого.
Можно класть камешек,
цветное стёклышко,
бусину,
птичье пёрышко,
шарик (можно стеклянный, можно металлический).
Можно жёлудь или шапочку от жёлудя.
Можно разноцветный лоскуток.
Можно цветок, листик, а можно даже просто траву.
Можно настоящую конфету.
Можно бузину,
сухого жука.
Можно даже ластик, если он красивый.
Да, можно ещё пуговицу, если она блестящая.
...Ну вот. Положили?
А теперь прикройте всё это стёклышком и засыпьте землёй. А потом потихоньку пальцем расчищайте от земли стёклышко и смотрите... Знаете, как красиво будет!
Я сделала «секретик», запомнила место и ушла.
Назавтра моего «секретика» не стало. Кто-то его вырыл. Какой-то хулиган.
Я сделала «секретик» в другом месте. И опять его вырыли!
Тогда я решила выследить, кто этим делом занимается... И конечно же, этим человеком оказался Павлик Иванов, кто же ещё?!
Тогда я снова вырыла «секретик» и положила в него записку: «Павлик Иванов, ты дурак и хулиган».
Через час записки не стало. Павлик не смотрел мне в глаза.
— Ну как, прочёл? — спросила я у Павлика.
— Ничего я не читал, — сказал Павлик. — Сама ты дура.
А. Чехов «Злой мальчик»
Иван Иваныч Лапкин, молодой человек приятной наружности, и Анна Семёновна Замблицкая, молодая девушка со вздёрнутым носиком, спустились вниз по крутому берегу и уселись на скамеечке. Скамеечка стояла у самой воды, между густыми кустами молодого ивняка. Чудное местечко! Сели вы тут, и вы скрыты от мира — видят вас одни только рыбы да пауки-плауны, молнией бегающие по воде. Молодые люди были вооружены удочками, сачками, банками с червями и прочими рыболовными принадлежностями. Усевшись, они тотчас же принялись за рыбную ловлю.
— Я рад, что мы наконец одни, — начал Лапкин, оглядываясь. — Я должен сказать вам многое, Анна Семёновна... Очень многое... Когда я увидел вас в первый раз... У вас клюёт... Я понял тогда, для чего я живу, понял, где мой кумир, которому я должен посвятить свою честную, трудовую жизнь...
Это, должно быть, большая клюёт... Увидя вас, я полюбил впервые, полюбил страстно! Подождите дёргать... пусть лучше клюнет... Скажите мне, моя дорогая, заклинаю вас, могу ли я рассчитывать — не на взаимность, нет! —- этого я не стою, я не смею даже помыслить об этом, — могу ли я рассчитывать на... Тащите!
Анна Семёновна подняла вверх руку с удилищем, рванула и вскрикнула. В воздухе блеснула серебристо-зелёная рыбка.
— Боже мой, окунь! Ай, ах... Скорей! Сорвался!
Окунь сорвался с крючка, запрыгал по травке к родной стихии и... бултых в воду!
В погоне за рыбой Лапкин вместо рыбы как-то нечаянно схватил руку Анны Семёновны, нечаянно прижал её к губам... Та отдёрнула, но уже было поздно: уста нечаянно слились в поцелуй. Это вышло как-то нечаянно. За поцелуем следовал другой поцелуй, затем клятвы, уверения... Счастливые минуты! Впрочем, в этой земной жизни нет ничего абсолютно счастливого. Счастливое обыкновенно носит отраву в себе самом или же отравляется чем-нибудь извне. Так и на этот раз. Когда молодые люди целовались, вдруг послышался смех. Они взглянули на реку и обомлели: в воде по пояс стоял голый мальчик. Это был Коля, гимназист, брат Анны Семёновны. Он стоял в воде, глядел на молодых людей и ехидно улыбался.
— А-а-а... вы целуетесь? — сказал он. — Хорошо же! Я скажу мамаше.
— Надеюсь, что вы, как честный человек... — забормотал Лапкин, краснея. — Подсматривать подло, а пересказывать низко, гнусно и мерзко... Полагаю, что вы, как честный и благородный человек...
— Дайте рубль, тогда не скажу! — сказал благородный человек. — А то скажу.
Лапкин вынул из кармана рубль и подал его Коле. Тот сжал рубль в мокром кулаке, свистнул и поплыл. И молодые люди на этот раз уже больше не целовались.
На другой день Лапкин привёз Коле из города краски и мячик, а сестра подарила ему все свои коробочки из-под пилюль. Потом пришлось подарить и запонки с собачьими мордочками. Злому мальчику, очевидно, всё это очень нравилось, и, чтобы получить ещё больше, он стал наблюдать. Куда Лапкин с Анной Семёновной, туда и он. Ни на минуту не оставлял их одних.
— Подлец! — скрежетал зубами Лапкин. — Как мал, и какой уже большой подлец! Что же из него дальше будет?!
Весь июнь Коля не давал житья бедным влюблённым. Он грозил доносом, наблюдал и требовал подарков; и ему всё было мало, и в конце концов он стал поговаривать о карманных часах. И что же? Пришлось пообещать часы.
Как-то раз за обедом, когда подали вафли, он вдруг захохотал, подмигнул одним глазом и спросил у Лапкина:
— Сказать? А?
Лапкин страшно покраснел и зажевал вместо вафли салфетку. Анна Семёновна
вскочила из-за стола и убежала в другую комнату.
И в таком положении молодые люди находились до конца августа, до того самого дня, когда наконец Лапкин сделал Анне Семёновне предложение. О, какой это был счастливый день! Поговоривши с родителями невесты и получив согласие, Лапкин прежде всего побежал в сад и принялся искать Колю. Найдя его, он чуть не зарыдал от восторга и схватил злого мальчика за ухо. Подбежала Анна Семёновна, тоже искавшая Колю, и схватила за другое ухо. И нужно было видеть, какое наслаждение было написано на лицах у влюблённых, когда Коля плакал и умолял их:
— Миленькие, славненькие, голубчики, не буду! Ай, ай, простите!
И потом оба они сознавались, что за всё время, пока были влюблены друг в друга, они ни разу не испытывали такого счастья, такого захватывающего блаженства, как в те минуты, когда драли злого мальчика за уши.
С. Георгиев «Не знаю как...»
Однажды мы с Вовкой едва не подрались.
Из-за какого-то пустяка Вовка вдруг распетушился, начал руками размахивать. А потом вдруг как треснет кулаком в стену дома!
С крыши посыпались сосульки, а весь дом вздрогнул и закачался!
— Не знаю, как ты это делаешь, но мне совсем не интересно! — строго сказал я Вовке.
— Ладно. — Вовка прикусил губу.
А затем подпрыгнул на месте и в воздухе взбрыкнул одной ногой:
— Хья-а-а-а-а!
Земля задрожала и застонала вокруг, а через наш двор вдруг с топотом пронеслось небольшое стадо перепуганных носорогов.
— Не знаю, как ты это делаешь, но мне всё равно не интересно! — равнодушно пожал я плечами.
Понятно, что было бы дальше, но тут на крылечко вышла Лёля.
— Чем ссориться, взяли бы да покатали меня на санках!
И мы с Вовкой сразу помирились.
Я даже понять не могу, как у Лёли это так легко и здорово получилось.
Спасибо ей огромное!
С. Георгиев «Торт»
Самыми красивыми в витрине были торты
— Выбирай ты, — предложил Валерке отец. И начал объяснять продавщице: — Мама у нас — Надежда, дочек зовут Катюшка и Маруся...
— Торт «Елена», пожалуйста, — неожиданно попросил Валерка.
Отец странно посмотрел на сына, а продавщица Валерку поддержала.
— Правильно! — сказала она. — Чтобы никому из ваших любимых женщин обидно не было!
— И вас мы сердечно поздравляем! — улыбнулся папа. — Наши лучшие пожелания в день Восьмого марта!
Дома, пока сестрёнки разбирали подарки, а мама и папа занимались праздничным столом, Валерка улучил момент, закрылся в своей комнате и быстро набрал знакомый телефонный номер.
— Алло! — сразу же ответила Лена. — Алло, вас слушают!
Валерка, кажется, даже перестал дышать.
— А-а, это ты, молчун! — вдруг рассмеялась девочка на другом конце провода. — Я уже по звонку тебя угадываю!
По коридору из кухни к столовой прошла Валеркина мама, шаги её были лёгкими и едва различимыми, но Валерка быстро ладонью прикрыл телефонную мембрану.
— Каждый день звонишь, а хоть бы словечко сказал! — весело продолжала Лена. — А сейчас, наверное, ты поздравляешь меня с Восьмым марта? Верно?
Валерка едва не закричал: да! да! Но не закричал.
— Ну, молчи, молчи и дальше! — ехидным голосом посоветовала напоследок Лена. — А звони почаще. Я ведь всё равно когда-нибудь угадаю, кто ты!
И положила трубку.
А потом Валерка с папой поздравляли маму, Катю и Марусю. Пили чай и за один присест съели весь торт.
— Молодец, сын! Правильно сделал выбор, — похвалил папа. — Очень вкусный торт. А почему всё-таки «Елена»?
— Не знаю, — пожал плечами Валерка и загадочно улыбнулся.
Нет комментариев. Ваш будет первым!