Гарин «Детство Тёмы»
Н. Гарин «Детство Тёмы»
(Главы)
Неудачный день
Маленький, восьмилетний Тёма стоял над сломанным цветком и с ужасом вдумывался в безвыходность своего положения.
Всего несколько минут тому назад, как он, проснувшись, напился чаю, причём съел с аппетитом два куска хлеба с маслом, — одним словом, добросовестным образом исполнив все лежавшие на нем обязанности, вышел через террасу в сад в самом весёлом, беззаботном расположении духа. В саду так хорошо было!
Он шёл по аккуратно расчищенным дорожкам сада, вдыхая в себя свежесть начинающегося летнего утра, и с наслаждением осматривался.
Вдруг... Его сердце от радости и наслаждения сильно забилось... Любимый папин цветок, над которым он столько возился, наконец расцвёл! Ещё вчера папа внимательно его осматривал и сказал, что раньше недели не будет цвести. И что это за роскошный, что это за прелестный цветок! Никогда никто, конечно, подобного не видал. Папа говорит, что когда герр Готлиб (главный садовник ботанического сада) увидит, то у него слюнки потекут. Но самое большое счастье во всём этом, конечно, то, что не кто другой, а именно он, Тёма, первый увидел, что цветок расцвёл. Он вбежит в столовую и крикнет во всё горло:
— Махровый расцвёл!
Папа бросит чай и с чубуком в руках, в своём военном вицмундире сейчас же пройдёт в сад. Он, Тёма, будет бежать впереди и беспрестанно оглядываться: радуется ли папа?
Папа, наверное, сейчас же поедет к герру Готлибу, может, прикажет запрячь Гнедка, которого только что привели из деревни. Еремей (кучер, он же и дворник), высокий, одноглазый, добродушный и ленивый хохол, Еремей говорит, что Гнедко бегает так шибко, что ни одна лошадь в городе его не догонит. Еремей, конечно, знает это: он каждый день ездит на Гнедке верхом на водопой. И вот сегодня в первый раз запрягут Гнедка, Гнедко побежит скоро-скоро! Все погонятся за ним — куда! Гнедка и след простыл.
А вдруг папа и Тёму возьмёт с собой? Какое счастье! Восторг переполняет маленькое сердце Тёмы. От мысли, что всё это счастье произошло от этого чудного, так неожиданно распустившегося цветка, в Тёме просыпается нежное чувство к цветку.
— Ми-и-ленький! — говорит он, приседая на корточки, и тянется к нему губами.
Его поза самая неудобная и неустойчивая. Он теряет равновесие, протягивает руки и...
Всё погибло! Боже мой, но как же это случилось?! Может быть, можно поправить? Ведь это случилось оттого, что он не удержался, упал. Если б он немножко вот сюда упёрся рукой, цветок остался бы целым. Ведь это одно мгновение, одна секунда... Постойте!.. Но время не стоит. Тёма чувствует, что его точно кружит что-то, что-то точно вырывает у него то, что хотел бы он удержать, и уносит на своих крыльях — уносит совершившийся факт, оставляя Тёму одного с ужасным сознанием непоправимости этого совершившегося факта.
Какой резкой, острой чертой, какой страшной, неумолимой, беспощадной силой оторвало его вдруг сразу от всего!
Что из того, что так весело поют птички, что сквозь густую листву пробивается солнце, играя на мягкой земле весёлыми светлыми пятнышками, что беззаботная мошка ползёт по лепестку, вот остановилась, надувается, выпускает свои крылышки и собирается лететь куда-то, навстречу нежному, ясному дню?
Что из того, что когда-нибудь будет опять сверкать такое же весёлое утро, которое он не испортит, как сегодня? Тогда будет другой мальчик, счастливый, умный, довольный. Чтоб добраться до этого другого, надо пройти бездну, разделяющую его от этого другого, надо пережить что-то страшное, ужасное. О, что бы он дал, чтобы всё вдруг остановилось, чтобы всегда было это свежее, яркое утро, чтобы папа и мама всегда спали... Боже мой, отчего он такой несчастный? Отчего над ним тяготеет какой-то вечный неумолимый рок? Отчего он всегда хочет так хорошо, а выходит всё так скверно и гадко?.. О, как сильно, как глубоко старается он заглянуть в себя, постигнуть причину этого! Он хочет её понять, он будет строг и беспристрастен к себе... Он действительно дурной мальчик. Он виноват, и он должен искупить свою вину. Он заслужил наказание, и пусть его накажут. Что же делать? И он знает причину, он нашел её! Всему виною его гадкие, скверные руки! Ведь он не хотел, руки сделали, и всегда руки. И он придет к отцу и прямо скажет ему:
«Папа, зачем тебе сердиться даром? Я знаю теперь хорошо, кто виноват, — мои руки. Отруби мне их, и я всегда буду добрый, хороший мальчик. Потому что я люблю и тебя, и маму, и всех люблю, а руки мои делают так, что я как будто никого не люблю. Мне ни капли их не жалко!»
Мальчику кажется, что его доводы так убедительны, так чистосердечны и ясны, что они должны подействовать.
Но цветок по-прежнему лежит на земле... Время идёт... Вот отец, встающий раньше матери, покажется, увидит, всё сразу поймёт, загадочно посмотрит на сына и, ни слова не говоря, возьмет его за руку и поведёт... Поведёт, чтоб не разбудить мать, не через террасу, а через парадный ход, прямо в свой кабинет. Затворится большая дверь, он останется с глазу на глаз с ним.
Ах, какой он страшный, какое нехорошее у него лицо!.. И зачем он молчит, не говорит ничего?! Зачем он расстегивает свой мундир?! Какой противный этот жёлтенький узенький ремешок, который виднеется в складке синих штанов его! Тёма стоит и, точно очарованный, впился в этот ремешок. Зачем же он стоит? Он свободен, его никто не держит, он может убежать... Никуда он не убежит. Он будет мучительно-тоскливо ждать. Отец не спеша снимет этот гадкий ремешок, сложит вдвое, посмотрит на сына; лицо отца нальётся кровью, и почувствует, бесконечно сильно почувствует мальчик, что самый близкий ему человек может быть страшным и чужим, что к человеку, которого он должен и хотел бы только любить до обожания, он может питать и ненависть, и страх, и животный ужас, когда прикоснутся к его щекам мягкие, тёплые ляжки отца, в которых зажмётся голова мальчика.
Маленький Тёма, бледный, с широко раскрытыми глазами, стоял перед сломанным цветком, и все муки, весь ужас предстоящего возмездия ярко рисовались в его голове. Все его способности сосредоточились теперь на том, чтобы найти выход — выход во что бы то ни стало.
Какой-то шорох послышался ему по направлению от террасы. Быстро, прежде чем что-нибудь сообразить, нога мальчика решительно ступает на грядку, он хватает цветок и втискивает его в землю рядом с корнем. Для чего? Смутная надежда обмануть? Протянуть время, пока проснется мать, объяснить ей, как всё это случилось, и тем отвратить предстоящую грозу? Ничего ясного не соображает Тёма; он опрометью, точно его преследуют все те ведьмы и волшебники, о которых рассказывает ему по вечерам няня, убегает от злополучного места, минуя страшную теперь для него террасу — террасу, где вдруг он может увидать грозную фигуру отца, который, конечно, по одному его виду сейчас же поймёт, в чём дело.
Он бежит, и ноги бессознательно направляют его подальше от опасности. Он видит между деревьями большую площадку, посреди которой устроены качели и гимнастика и где возвышается высокий, выкрашенный зелёной краской столб для гигантских шагов, видит сестёр, бонну-немку. Он делает вольт в сторону, незаметно пригнувшись, торопливо пробирается в виноградник, огибает большой каменный сарай, выходящий в сад своими глухими стенами, перелезает ограду, отделяющую сад от двора, и, наконец, благополучно достигает кухни.
Здесь он только свободно вздыхает.
В закоптелой, обширной, но низкой кухне, устроенной в подвальном этаже, освещённой сверху маленькими окнами, всё спокойно, всё идет своим чередом.
Повар в грязном белом фартуке, белокурый, ленивый, молодой, из бывших крепостных, Аким, лениво собирается разводить плиту. Ему не хочется приниматься за скучную ежедневную работу, он тянет, хлопает дверцами печки, заглядывает в духовой ящик, внимательно осматривает, точно в первый раз видит, конфорки, фыркает, брюзжит, двадцать раз их то сдвигает, то опять ставит на место...
На большом некрашеном столе в беспорядке валяются грязные тарелки. Горничная Таня, молодая девушка с длинной, ещё не чёсанной косой, торопливо обгладывает какую-то вчерашнюю холодную кость. Еремей в углу молча возится с концами упряжных ремней, бесконечно налаживая и пригоняя конец к концу, собираясь сшивать их приготовленными шилом и дратвой. Его жена Настасья, толстая и грязная судомойка, громко и сердито перемывает тарелки, энергично хватая их со дна дымящейся, тёплой лоханки. Вытертые тарелки с шумом летят на рядом стоящую скамью. Рукава Настасьи засучены; здоровое белое тело на руках трясётся при всяком её движении, губы плотно сжаты, глаза сосредоточенны и мечут искры.
Ровесник Тёмы — произведение Настасьи и Еремея — толстопузый рябой Иоська сидит на кровати, болтает ногами и пристает к матери, чтобы та дала ему грошик.
— Не дам, не дам, сто чертив твоей мами! — кричит отчаянно Настасья и ещё плотнее стискивает свои губы, ещё энергичнее сверкает глазами.
— Г-е?! — тянет Иоська плаксивую монотонную ноту. — Дай грошик!
— Отчипысь, прокляте! Будь ты скажено! — кричит Настасья, точно её режут.
Тёма с завистью смотрит на эти простые, несложные отношения. Вот она, кажется, и кричит и бранится, а не боится её Иоська. Если мать и побить его захочет — Иоська отлично знает, когда она этого захочет, — он, вырвавшись, убежит во двор. Если мать и бросится за ним и, не догнав, станет кричать своим громким голосом, так кричать, что живот её то и дело будет подпрыгивать кверху: «Ходи сюда, бисова дытына!», то «бисова дытына» понимает, что ходить не следует, потому что его побьют, а так как ему именно этого и не хочется, то он и не идёт, но и не скрывается, инстинктивно сознавая, что очень раздражать не следует. Стоит Иоська где-нибудь поодаль и хнычет лениво и притворно, а сам зорко следит за всяким движением матери; ноги у него расставлены, сам наклонился вперёд, вот-вот готов дать нового стрекача.
Мать постоит, постоит, ещё сто чертей посулит себе и уйдёт в кухню. Иоська фланирует, развлекается, шалит, но голод заставляет его наконец возвратиться в кухню. Подойдёт к двери и пустит пробный шар:
— Г-е?!
Это нечто среднее между нахальным требованием и просьбой о помиловании, между хныканьем и криком.
— Только взойды, бодай тебе чертяка взяла! — несётся из кухни.
— Г-е?! — настойчивее и смелее повторяет Иоська. Кончается все это тем, что дверь с шумом растворяется,
Иоська с быстротой ветра улепётывает подальше, на пороге появляется грозная мать с первым попавшимся поленом в руках, которое и летит вдогонку за блудным сыном.
Дело уж Иоськи увернуться от полена, но после этого путь к столу с объедками барской еды считается свободным.
Иоська сразу сбрасывает свой скромный облик и с видом делового человека, которому некогда тратить время на пустые формальности, прямо и смело направляется к столу.
Если по дороге он всё-таки получал иной раз лёгкую затрещину, он за этим не гнался и, огрызнувшись каким-нибудь упрямым звуком вроде «у-у!», энергично принимался за еду.
— Еремей, Буланку закладывай! — кричит сверху нянька. — В дрожки!
— Кто едет? — кричит снизу встрепенувшийся Тёма.
— Папа и мама в город.
Это целое событие.
— Скоро едут? — спрашивает Тёма.
— Одеваются.
Тёма соображает, что отец торопится, значит, перед отъездом в сад не пойдёт, и, следовательно, до возвращения родителей он свободен от всяких взысканий. Он чувствует мгновенный подъём духа и вдохновенно кричит:
— Иоська, играться!
Он выбегает снова в сад и теперь смело и уверенно направляется к сёстрам.
— Будем играться! — кричит он подбегая. — В индейцев?
И Тёма от избытка чувств делает быстрый прыжок перед сестрами.
Пока бонна и сёстры, под предводительством старшей сестры Зины, обсуждают его предложение, он уже рыщет, отыскивая подходящий материал для луков. Бежать к изгороди слишком далеко, хочется скорей, сейчас... Тёма выхватывает несколько прутьев, почему-то торчавших из бочки, пробует их гибкость, но они ломаются, не годятся.
— Тёма! — раздается дружный вопль. Тёма замирает на мгновение.
— Это папины лозы! Что ты сделал?!
Но Тема уже всё и без этого сообразил; у него вихрем мелькает сознание необходимости протянуть время до отъезда, и он небрежно кричит:
— Знаю, знаю, папа приказал их выбросить — они не годятся!
И для большей убедительности он подбирает поломанные лозы и с помощью Иоськи несёт их на чёрный двор. Зина подозрительно провожает его глазами, но Тёма искусно играет свою роль — идёт тихо, не спеша, вплоть до самой калитки. Но за калиткой он быстро бросает лозы; отчаяние охватывает его. Он стремительно бежит, бежит от мрачных мыслей, тяжёлой развязки, от туч, неизвестно откуда скопляющихся над его горизонтом. Одно с мучительной ясностью стоит в голове: поскорее бы отец и мать уезжали.
Еремей с озабоченным видом стоит около дрожек, нерешительно чешет спину, мрачно смотрит на немытый экипаж, на засохшую грязь и окончательно теряется от мыслей, что теперь делать: начинать ли мыть, подмазывать ли или уж так запрягать? Тёма волнуется, хлопочет, тащит хомут, понуждает Еремея выводить лошадь, и Еремей под таким энергичным давлением начинает наконец запрягать.
— Не так, панычику, не так! — громко замечает флегматичный Еремей, тяготясь этой суетливой, бурной помощью.
Тёме кажется, что время идёт невыносимо медленно. Наконец экипаж готов.
Еремей надевает свой кучерской парусиновый кафтан с громадным сальным пятном на животе, клеёнчатую, с поломанными полями шляпу, садится на козлы, трогает, задевает обязательно за ворота, отделяющие грязный двор от чистого, и подкатывает к крыльцу.
Время бесконечно тянется. Отчего они не выходят? Вдруг не поедут?! Тёма переживает мучительные минуты. Но вот парадные двери отворяются, выходят отец с матерью.
Отец, седой, хмурый по обыкновению, в белом кителе, что-то озабоченно соображает; мать в кринолине, черных нитяных перчатках без пальцев, в шляпе с широкими черными лентами. Сёстры бегут из сада. Мать наскоро крестит и целует их и спохватывается о Тёме; сёстры ищут его глазами, но Тёма с Иоськой притаились за углом, и сёстры говорят матери, что Тёма в саду.
— Будьте с ним ласковы.
Тёма, благоразумно решивший было не показываться, стремительно выскакивает из засады и стремительно бросается к матери. Если бы не отец, он сейчас бы ей всё рассказал. Но он только особенно горячо целует её.
— Ну, довольно! — говорит ласково мать и смутно соображает, что совесть Тёмы не совсем чиста.
Но мысль о забытых ключах отвлекает её.
— Ключи, ключи! — говорит она, и все стремительно бросаются в комнаты за ключами.
Отец пренебрежительно косится на ласки сына и думает, что это воспитание выработает в конце концов из его сына какую-то противную слюнявку. Он срывает своё раздражение на Еремее.
— Буланка опять закована на правую переднюю ногу? — говорит он.
Еремей перегибается с козёл и внимательно всматривается в отставленную ногу Буланки.
Тёма озабоченно следит за ними глазами. Еремей прокашливается и говорит каким-то поперхнувшимся голосом:
— Мабуть, оступывся.
Ложь возмущает и бесит отца.
— Болван! — говорит он, точно выстреливает из ружья.
Еремей энергично откашливается, ёрзает на козлах и молчит. Тёма не понимает, за что отец бранит Еремея, и тоскливое чувство охватывает его.
— Размазня, лентяй! Грязь развёл такую, что сесть нельзя!
Тёма быстро окидывает взглядом экипаж.
Еремей невозмутимо молчит. Тема видит, что Еремею нечего сказать, что отец прав, и, облегченно вздыхая, чувствует удовлетворение за отца.
Ключи принесли; мать и отец сидят в экипаже, Еремей подобрал вожжи, Настасья стоит у ворот.
— Трогай! — приказывает отец.
Мать крестит детей и говорит: «Тёма, не шали», и экипаж торжественно выкатывается на улицу. Когда же он исчезает из глаз, Тёма вдруг ощущает такой прилив радости, что ему хочется выкинуть что-нибудь такое, чтобы все, все — и сёстры, и бонна, и Настасья, и Иоська — так и ахнули. Он стоит, несколько мгновений ищет в уме чего-нибудь подходящего и ничего другого не может придумать, как, стремглав выбежав на улицу, перерезать дорогу какому-то несущемуся экипажу. Раздается общий отчаянный вопль:
— Тёма, Тёма, куда?!
— Тёма-а! — несётся пронзительный крик бонны и достигает чуткого уха матери.
Из облака пыли вдруг раздается голос матери, сразу всё понявшей:
— Тёма, домой!
Тёма, успевший пробежать до половины дороги, останавливается, зажимает обеими руками рот, на мгновение замирает на месте, затем стремглав возвращается назад.
— А хочешь, я на Гнедке верхом поеду, как Еремей? — мелькает в голове Тёмы новая идея, с которой он обращается к Зине.
— Ну да! Тебя Гнедко сбросит! — говорит пренебрежительно Зина.
Этого совершенно достаточно, чтобы у Тёмы явилось непреодолимое желание привести в исполнение свой план. Его сердце усиленно бьётся и замирает от мысли, как поразятся все, когда увидят его верхом на Гнедке, и, выждав момент, он лихорадочно шепчет что-то Иоське. Они оба незаметно исчезают.
Препятствий нет.
В опустелой конюшне раздается ленивая, громкая еда Гнедка. Тёма дрожащими руками торопливо отвязывает повод. Красивый жеребец Гнедко пренебрежительно обнюхивает маленькую фигурку и нехотя плетётся за тянущим его изо всей силы Тёмой.
— Но, но! — возбуждённо понукает его Тёма, стараясь губами делать, как Еремей, когда тот выводит лошадь.
Но от этого звука лошадь пугается, фыркает, задирает голову и не хочет выходить из низких дверей конюшни.
— Иоська, подгони её сзади! — кричит Тёма.
Иоська лезет между ног лошади, но в это время Тёма кричит ему:
— Возьми кнут!
Получив удар, Гнедко стрелой вылетает из конюшни и едва не вырывается из рук Тёмы.
Тёма замечает, что Гнедко от удара кнутом взял сразу в галоп, и приказывает Иоське, когда он сядет, снова ударить лошадь.
Иоське одно удовольствие лишний раз хлестнуть лошадь.
Гнедко торжественно выводится с чёрного на чистый двор и подтягивается к близстоящей водовозной бочке. В последний момент к Иоське возвращается благоразумие.
— Упадёте, панычику! — нерешительно говорит он.
— Ничего, — отвечает Тёма с пересохшим от волнения горлом. — Ты только, как я сяду, крепко ударь её, чтоб она сразу в галоп пошла. Тогда легко сидеть.
Тёма, стоя на бочке, подбирает поводья, опирается руками на холку Гнедка и легко вспрыгивает ему на спину.
— Дети, смотрите! — кричит он, захлебываясь от удовольствия.
— Ай, ай, смотрите! — в ужасе взвизгивают сёстры, бросаясь к ограде.
— Бей! — командует, не помня себя от восторга, Тёма.
Иоська изо всей силы вытягивает кнутом жеребца. Лошадь, как ужаленная, мгновенно подбирается и делает первый непроизвольный скачок к улице, куда мордой она была поставлена, но затем, сообразив, она взвивается на дыбы, круто на задних ногах делает поворот и полным карьером несётся назад, в конюшню.
Тёме, каким-то чудом удержавшемуся при этом манёвре, некогда рассуждать. Перед ним ворота чёрного двора; он вовремя успевает наклонить голову, чтобы не разбить её о перекладину, и вихрем влетает на чёрный двор.
Здесь ужас его положения обрисовывается ему с неумолимой ясностью.
Он видит в десяти саженях перед собой высокую каменную стену конюшни и маленькую тёмную отворённую дверь и сознает, что разобьётся о стену, если лошадь влетит в конюшню. Инстинкт самосохранения удесятеряет его силы, он натягивает, как может, левый повод, лошадь сворачивает с прямого пути, налетает на торчащее дышло, спотыкается, падает с маху на землю, а Тёма летит дальше и распластывается у самой стены, на мягкой, теплой куче навоза. Лошадь вскакивает и влетает в конюшню. Тёма тоже вскакивает, запирает за нею дверь и оглядывается.
Теперь, когда всё благополучно миновало, ему хочется плакать, но он видит в воротах бонну, сестер и соображает по их вытянувшимся лицам, что они всё видели. Он бодрится, но руки его дрожат; на нем лица нет, улыбка выходит какой-то жалкой, болезненной гримасой.
Град упрёков сыплется на его голову, но в этих упрёках он чувствует некоторое уважение к себе, удивление к его молодечеству и мирится с упрёками. Непривычная мягкость, с которой Тёма принимает выговоры, успокаивает всех.
— Ты испугался? — пристаёт к нему Зина. — Ты бледен, как стена. Выпей воды, помочи голову.
Тёму торжественно ведут опять к бочке и мочат голову. Между ним, бонной и сестрой устанавливаются дружеские, миролюбивые отношения.
— Тёма, — говорит ласково Зина, — будь умным мальчиком, не распускай себя. Ты ведь знаешь свой характер, ты видишь: стоит тебе разойтись, тогда уж ты не удержишь себя и наделаешь чего-нибудь такого, чему и сам не будешь рад потом.
Зина говорит ласково, мягко, просит.
Тёме это приятно; он сознает, что в словах сестры всё — голая правда, и говорит:
— Хорошо, я не буду шалить.
Но маленькая Зина, хотя на год всего старше своего брата, уже понимает, как тяжело будет брату сдержать своё слово.
— Знаешь, Тёма, — говорит она как можно вкрадчивее, — ты лучше всего дай себе слово, что ты не будешь шалить. Скажи: любя папу и маму, я не буду шалить.
Тёма морщится.
— Тёма, тебе же лучше! — подъезжает Зина. — Ведь никогда ещё папа и мама не приезжали без того, чтобы не наказать тебя. И вдруг приедут сегодня и узнают, что ты не шалил!
Просительная форма подкупает Тёму.
— Как люблю папу и маму, я не буду шалить.
— Ну вот, умница, — говорит Зина. — Смотри же, Тёма, — уже строгим голосом продолжает сестра, — грех тебе будет, если ты обманешь.
— Но играться можно?
— Всё то можно, что фрейлейн скажет — можно, а что фрейлейн скажет — нельзя, то уже грех.
Тёма недоверчиво смотрит на бонну и насмешливо спрашивает:
— Значит, фрейлейн святая?
— Вот видишь, ты уж глупости говоришь! — замечает сестра.
— Ну хорошо! Будем играться в индейцев! — говорит Тёма.
— Нет, в индейцев опасно без мамы: ты разойдёшься.
— А я хочу в индейцев! — настаивает Тёма, и в его голосе слышится капризное раздражение.
— Ну хорошо! Спроси у фрейлейн — ведь ты обещал, как папу и маму любишь, слушаться фрейлейн?
Зина становится так, чтобы только фрейлейн видела её лицо, а Тема — нет.
— Фрейлейн, правда в индейцев играть не надо?
Тёма все ж таки видит, как Зина делает невозможные гримасы фрейлейн; он смеётся и кричит:
— Э, так нельзя!
Он бросается к фрейлейн, хватает её за платье и старается повернуть от сестры. Фрейлейн смеётся.
Зина энергично подбегает к брату, кричит: «Оставь фрейлейн», а сама в то же время старается стать так, чтобы фрейлейн видела её лицо, а брат не видел. Тёма понимает манёвр, хохочет, хватает за платье сестру и делает попытку повернуть её лицо к себе.
— Пусти! — отчаянно кричит сестра и тянет своё платье. Тёма ещё больше хохочет и не выпускает сестриного платья, держась другой рукой за платье бонны. Зина вырывается изо всей силы. Вдруг юбка фрейлейн разрывается пополам, и взбешённая бонна кричит:
— Думмер кнабе! (Дурной мальчишка!)
Тёма считает, что, кроме матери и отца,
никто не смеет его ругать. Озадаченный и сконфуженный неожиданным оборотом дела, но возмущённый, он, не задумываясь, отвечает:
— Ты сама!
— Ах! — взвизгивает фрейлейн.
— Тёма, что ты сказал?! — подлетает сестра. — Ты знаешь, как тебе за это достанется?! Проси сейчас прощения!!
Но требование — плохое оружие с Тёмой; он окончательно упирается и отказывается просить прощения. Доводы не действуют.
— Так ты не хочешь?! — угрожающим голосом спрашивает Зина.
Тёма трусит, но самолюбие берёт верх.
— Так вот что: уйдём от него все, пусть он один останется.
Все, кроме Иоськи, уходят от Тёмы.
Сестра идёт и беспрестанно оглядывается: не раскаялся ли Тёма? Но Тёма явного раскаяния не обнаруживает. Хотя сестра и видит, что Тёму кошки скребут, но этого, по ее мнению, мало. Её раздражает упорство Тёмы. Она чувствует, что ещё капельку — и Тёма сдастся. Она быстро возвращается, хватает Иоську за рукав и говорит повелительно:
— Уходи и ты, пусть он совсем один останется!
Неудачный манёвр. Тёма кидается на неё, толкает так, что она летит на землю, и кричит:
— Убирайся к чёрту!
Зина испускает страшный вопль, поднимается на руки, некоторое время не может продолжать кричать от схвативших её горловых спазм и только судорожно поводит глазами.
Тёма в ужасе пятится. Зина испускает наконец новый отчаянный крик, но на этот раз Тёме кажется, что крик не совсем естественный, и он говорит:
— Притворяйся, притворяйся!
Зину поднимают и уводят; она хромает. Тёма внимательно следит и остаётся в мучительной неизвестности: действительно ли Зина хромает или только притворяется?
— Пойдём, Иоська! — говорит он, подавляя вздох.
Но Иоська говорит, что он боится и уйдет на кухню.
— Иоська, — говорит Тёма, — не бойся: я всё сам расскажу маме.
Но кредит Тёмы в глазах Иоськи подорван. Он молчит, и Тёма чувствует, что Иоська ему не верит. Тёма не может остаться без поддержки друга в такую тяжёлую для себя минуту.
— Иоська, — говорит он взволнованно, — если ты не уйдёшь от меня, я после завтрака принесу тебе сахару.
Это меняет положение вещей.
— Сколько кусков? — спрашивает нерешительно Иоська.
— Два, три, — обещает Тёма.
— А куда пойдём?
— За горку, — отвечает Тёма, выбирая самый дальний угол сада.
Он понимает, что Иоська не желал бы теперь встретиться с барышнями.
Они огибают двор, перелезают ограду и идут по самой отдалённой дорожке.
Тёма взволнован и переполнен всевозможными чувствами.
— Иоська, — говорит он, — какой ты счастливый, что у тебя нет сестёр! Я хотел бы, чтобы у меня ни одной сестры не было. Если б они умерли все вдруг, я ни капельки не плакал бы о них. Знаешь, я попросил бы, чтобы тебя сделали моим братом. Хорошо?
Иоська молчит.
— Иоська, — продолжает Тёма, — я тебя ужасно люблю... так люблю, что, что хочешь со мной делай...
Тёма напряженно думает, чем доказать Иоське свою любовь.
— Хочешь, зарой меня в землю... или, хочешь, плюнь на меня.
Иоська озадаченно глядит на Тёму.
— Милый, голубчик, плюнь... Милый, дорогой...
Тёма бросается Иоське на шею, целует его, обнимает и умоляет плюнуть.
После долгих колебаний Иоська осторожно плюет на кончик Тёминой рубахи.
Край рубахи с плевком Тёма поднимает к лицу и растирает по своей щеке.
Иоська поражённо и сконфуженно смотрит...
Тёма убежденно говорит:
— Вот... вот как я тебя люблю!
Друзья подходят к кладбищенской стене, отделяющей дом от старого, заброшенного кладбища.
— Иоська, ты боишься мертвецов? — спрашивает Тёма.
— Боюсь, — говорит Иоська.
Тёма предпочел бы похвастаться тем, что он ничего не боится, потому что его отец ничего не боится, и что он хочет ничего не бояться, но в такую торжественную минуту он чистосердечно признаётся, что тоже боится.
— Кто ж их не боится? — разражается красноречивой тирадой Иоська. — Тут хоть самый первый генерал приди, как они ночью повылазят да рассядутся по стенкам, так и тот убежит. Всякий убежит. Тут побежишь, как за ноги да за плечи тебя хватать станет или вскочит на тебя, да и ну колотить ногами, чтобы вёз его, да еще перегнётся, да зубы и оскалит; у другого половина лица выгнила, глаз нет. Тут забоишься! Хоть какой, и то...
— Артемий Николаич, завтракать! — раздаётся по саду молодой, звонкий голос горничной Тани.
Из-за деревьев мелькает платье Тани.
— Пожалуйте завтракать, — говорит горничная, ласково и фамильярно обхватывая Тёму.
Таня любит Тёму. Она в чистом, светлом ситцевом платье; от неё несёт свежестью, густая коса её аккуратно расчёсана, добрые карие глаза смотрят весело и мягко.
Она дружелюбно ведёт за плечи Тёму, наклоняется к его уху и весёлым шёпотом говорит:
— Немка плакала!
Немку, несмотря на её полную безобидность, прислуга не любит.
Тёма вспоминает, что в его столкновении с бонной у него союзники вся дворня, — это ему приятно, он чувствует подъём духа.
— Она назвала меня дураком. Разве она смеет?
— Конечно, не смеет. Папаша ваш — генерал, а она что? Дрянь какая-то. Зазналась!
— Правда, когда я маме скажу всё, меня не накажут?
Таня не хочет огорчать Тёму; она ещё раз наклоняется и ещё раз его целует, гладит его густые золотистые волосы.
За завтраком обычная история: Тёма почти ничего не ест. Перед ним лежит на тарелке котлетка, он косится на неё и лениво пощипывает хлеб. Так как с ним никто не говорит, то обязанность уговаривать его есть добровольно берёт на себя Таня.
— Артемий Николаич, кушайте!
Тёма только сдвигает брови.
В Зине борется гнев к Тёме с желанием, чтобы он ел. Она смотрит в окошко и, ни к кому особенно не обращаясь, говорит:
— Кажется, мама едет!
— Артемий Николаич, скорей кушайте, — шепчет испуганно Таня.
Тёма в первое мгновение поддается на удочку и хватает вилку, но, убедившись, что тревога ложная, опять кладёт вилку на стол.
Зина снова смотрит в окно и замечает:
— После завтрака всем, кто хорошо ел, будет сладкое.
Тёме хочется сладкого, но не хочется котлеты.
Он начинает привередничать. Ему хочется налить на котлетку прованского масла.
Таня уговаривает его, что масло не идёт к котлетке.
Но ему именно так хочется, и, так как ему не дают судка с маслом, он сам лезет за ним. Зина не выдерживает: она не может переваривать его капризов, быстро вскакивает, хватает судок с маслом и держит его в руке под столом.
Тёма садится на место и делает вид, что забыл о масле. Зина зорко следит и наконец ставит судок на стол, возле себя. Но Тёма улавливает подходящий момент, стремительно бросается к судку, Зина схватывает с другой стороны, и судок летит на пол, разбиваясь вдребезги.
— Это ты! — кричит сестра.
— Нет, ты!
— Это тебя бог наказал за то, что ты папу и маму не любишь.
— Неправда, я люблю! — кричит Тёма.
— Лясен зи ин! (Оставьте его!) — говорит бонна и встаёт из-за стола.
За ней встают все, и начинается раздача пастилы. Когда очередь доходит до Тёмы, бонна колеблется. Наконец она отламывает меньшую против других порцию и молча кладет перед Тёмой.
Тёма возмущённо толкает свою порцию, и она летит на пол.
— Очень мило, — говорит Зина. — Мама всё будет знать!
Тёма молчит и начинает ходить по комнате. Зину интересует: отчего сегодня Тёма не убегает, по обыкновению, сейчас после завтрака? Сначала она думает, что Тёма хочет просить прощения у бонны, и уже вступает в свои права: она доказывает, что теперь уже поздно, что после этого сделано ещё столько...
— Убирайся вон! — перебивает грубо Тёма.
— И это мама будет знать! — говорит Зина и окончательно становится в тупик: зачем он не уходит?
Тёма продолжает упорно ходить по комнате и наконец достигает своего: все уходят, он остается один. Тогда он мгновенно кидается к сахарнице и запускает в нее руку...
Дверь отворяется. На пороге появляются бонна и Зина. Он бросает сахарницу и стремглав выскакивает на террасу.
Теперь всё погибло! Такой поступок, как воровство, даже мать не простит.
К довершению несчастья собирается гроза. По небу полезли со всех сторон тяжёлые грозовые тучи; солнце исчезло; как-то сразу потемнело; в воздухе запахло дождём. Ослепительной змейкой блеснула молния, над самой головой оглушительными раскатами прокатился гром. На минуту всё стихло, точно притаилось, выжидая. Что-то зашумело — ближе, ближе, и первые тяжёлые, большие капли дождя упали на землю. Через несколько мгновений всё превратилось в сплошную серую массу. Целые реки полились сверху. Была настоящая южная гроза.
Волей-неволей надо бежать в комнаты, и так как вход туда Иоське воспрещён, то Тёме приходится остаться одному, наедине со своими грустными мыслями.
Скучно. Время бесконечно тянется.
Тёма уселся на окне в детской и уныло следил, как потоки воды стекали по стёклам, как постепенно двор наполнялся лужами, как бульки и пузыри точно прыгали по мутной и грязной поверхности.
— Артемий Николаич, кушать хотите? — спросила, появляясь в дверях, Таня.
Тёме давно хотелось есть, но ему было лень оторваться.
— Хорошо, только сюда принеси хлеба и масла.
— А котлетку?
Тёма отрицательно замотал головой.
В ожидании Тёма продолжал смотреть в окно. Потому ли, что ему не хотелось оставаться наедине со своими мыслями, потому ли, что ему было скучно и он придумывал, чем бы ему ещё развлечься, или, наконец, по общечеловеческому свойству вспоминать о своих друзьях в тяжёлые минуты жизни, Тёма вдруг вспомнил о своей Жучке. Он вспомнил, что целый день не видел её. Жучка никогда никуда не отлучалась.
Тёме пришли вдруг в голову таинственные недружелюбные намеки Акима, не любившего Жучку за то, что она таскала у него провизию. Подозрение закралось в его душу. Он быстро слез с окна, пробежал детскую, соседнюю комнату и стал спускаться по крутой лестнице, ведущей в кухню. Этот ход был строго-настрого воспрещён Тёме (за исключением, когда бралась ванна), ввиду возможности падения, но теперь Тёме было не до того.
— Аким, где Жучка? — спросил Тёма, войдя в кухню.
— А я откуда знаю! — отвечал Аким, тряхнув своими курчавыми волосами.
— Ты не убивал её?
— Ну вот, стану я руки марать об этакую дрянь!
— Ты говорил, что убьёшь её?
— Ну! А вы и поверили? Так, шутил.
И, помолчав немного, Аким проговорил самым естественным голосом:
— Лежит где-нибудь, притаившись от дождя. Да вы разве её не видали сегодня?
— Нет, не видал.
— Не знаю. Польстился разве кто, украл?
Тёма было совсем поверил Акиму, но последнее предположение опять смутило его.
— Кто же ее украдёт? Кому она нужна? — спросил он.
— Да никому, положим, — согласился Аким. — Дрянная собачонка!
— Побожись, что ты её не убил! — И Тёма впился глазами в Акима.
— Да что вы, панычику? Да ей-богу же, я её не убивал! Что ж, вы мне не верите?
Тёме стало неловко, и он проговорил, ни к кому особенно не обращаясь:
— Куда ж она девалась?
И так как ответа никакого не последовало, то Тёма, оглянувши ещё раз Акима и всех присутствующих, причём заметил лукавый взгляд Иоськи, свесившегося с печки и с любопытством наблюдавшего всю сцену, — возвратился наверх.
Он опять уселся на окно в детской и всё думал: куда могла деваться Жучка?
Перед ним живо рисовалась Жучка, тихая, безобидная Жучка, и мысль, что её могли убить, наполнила его сердце такой горечью, что он не выдержал, отворил окно и стал звать изо всей силы:
— Жучка, Жучка! На, на, на! Цу-цу! Цу-цу! Фью, фью, фью!
В комнату ворвался шум дождя и свежий, сырой воздух. Жучка не отзывалась.
Все неудачи дня, все пережитые невзгоды, все предстоящие ужасы и муки, как возмездие за сделанное, отодвинулись на задний план перед этой новой бедой: лишиться Жучки.
Мысль, что он больше не увидит своей курчавой Жучки, не увидит больше, как она при его появлении будет жалостно визжать и ползти к нему на брюхе, мысль, что, может быть, уже больше её нет на свете, переполняла душу Тёмы отчаянием, и он тоскливо продолжал кричать:
— Жучка! Жучка!
Голос его дрожал и вибрировал, звучал так нежно и трогательно, что Жучка должна была отозваться. Но ответа не было.
Что делать? Надо немедленно искать Жучку. Вошедшая Таня принесла хлеб.
— Подожди, я сейчас приду.
Тёма опять спустился по лестнице, которая вела на кухню, осторожно пробрался мимо дверей, узким коридором достиг выхода, некоторое время постоял в раздумье и выбежал во двор.
Осмотрев чёрный двор, он заглянул во все любимые закоулки Жучки, но Жучки нигде не было. Последняя надежда! Он бросился к воротам заглянуть в будку цепной собаки. Но у самых ворот Тёма услышал шум колес подъехавшего экипажа и, прежде чем что-нибудь сообразить, столкнулся лицом к лицу с отцом, отворявшим калитку. Тёма опрометью бросился к дому.
Старый колодец
Ночь. Тёма спит нервно и возбуждённо... Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детских кроватки и пятую большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой, сидит и сонно качает маленькую Аню.
— Няня, где Жучка? — спрашивает Тёма.
— И-и, — отвечает няня. — Жучку в старый колодец бросил какой-то ирод. — И, помолчав, прибавляет: — Хоть бы убил, а то так, живьём... Весь день, говорят, визжала, сердечная...
Тёме живо представляется старый, заброшенный колодец в углу сада, давно превращённый в свал всяких нечистот, представляется скользящее жидкое дно его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажжённую бумагу.
— Кто бросил? — спрашивает Тёма.
— Да ведь кто? Разве скажет?
Тёма с ужасом вслушивается в слова няни. Мысли роем теснятся в его голове, у него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя снова засыпает. Он просыпается опять от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он всё вытаскивал Жучку какой-то длинной петлёй. Но Жучка всё обрывалась, пока он не решил сам лезть за нею. Тёма совершенно явственно помнит, как он привязал верёвку к столбу и, держась за эту верёвку, начал осторожно спускаться по срубу вниз; он уже добрался до половины, когда ноги его вдруг соскользнули, и он стремглав полетел на дно вонючего колодца. Он проснулся от этого падения и опять вздрогнул, когда вспомнил впечатление падения.
Сон с поразительной ясностью стоял пред ним. Через ставни слабо брезжил начинающийся рассвет.
Тёма чувствовал во всём теле какую-то болезненную истому, но, преодолев слабость, решил немедля выполнить первую половину сна. Он начал быстро одеваться...
Одевшись, Тёма подошёл к няниной постели, поднял лежавшую на полу коробочку с серными спичками, взял горсть их к себе в карман, на цыпочках прошёл через детскую и вышел в столовую. Благодаря стеклянной двери на террасу здесь было уже порядочно светло.
В столовой царил обычный утренний беспорядок: на столе стоял холодный самовар, грязные стаканы, чашки, валялись на скатерти куски хлеба, стояло холодное блюдо жаркого с застывшим белым жиром.
Тёма подошёл к отдельному столику, на котором лежала кипа газет, осторожно выдернул из середины несколько номеров, на цыпочках подошёл к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, повернул ключ, нажал ручку и вышел на террасу.
Его обдало свежей сыростью рассвета.
День только что начинался. По бледному голубому небу там и сям, точно клочьями, повисли мохнатые пушистые облака. Над садом лёгкой дымкой стоял туман. На террасе было пусто, и только платок матери одиноко валялся, забытый на скамейке...
Он спустился по ступенькам террасы в сад. В саду царил такой же беспорядок вчерашнего дня, как и в столовой. Цветы с слепившимися перевёрнутыми листьями, как их прибил вчера дождь, пригнулись к грязной земле. Мокрые жёлтые дорожки говорили о силе вчерашних потоков. Деревья с опрокинутой ветром листвой так и остались наклонёнными, точно забывшись в сладком предрассветном сне.
Тёма пошёл по главной аллее, потому что в каретнике надо было взять для петли вожжи. Что касается до жердей, то он решил выдернуть их из беседки...
Каретник оказался запертым, но Тёма знал и без замка ход в него: он пригнулся к земле и подлез в подрытую собаками подворотню. Очутившись в сарае, он взял двое вожжей и захватил на всякий случай длинную верёвку, служившую для просушки белья.
При взгляде на фонарь он подумал, что будет удобнее осветить колодец фонарём, чем бумагой, потому что горящая бумага может упасть на Жучку — обжечь её.
Выбравшись из сарая, Тёма избрал кратчайший путь к беседке — перелез прямо через стену, отделявшую чёрный двор от сада. Он взял в зубы фонарь, намотал на шею вожжи, подвязался верёвкой и полез на стену. Он мастер был лазить, но сегодня трудно было взбираться: в голову точно стучали два молотка, и он едва не упал.
Взобравшись наверх, он на мгновение присел, тяжело дыша, потом свесил ноги и наклонился, чтобы выбрать место, куда прыгнуть. Он увидел под собой сплошные виноградные кусты и только теперь спохватился, что его всего забрызгает, когда он попадёт в свеженамоченную листву. Он оглянулся было назад, но, дорожа временем, решил прыгать. Он всё-таки наметил глазами более редкое место и спрыгнул прямо на чернеющий кусок земли. Тем не менее это его не спасло от брызг, так как надо было пробираться между сплошными кустами виноградника, и он вышел на дорожку совершенно мокрый. Эта холодная ванна мгновенно освежила его, и он почувствовал себя настолько бодрым и здоровым, что пустился рысью к беседке, взобрался проворно на горку, выдернул несколько самых длинных прутьев и большими шагами по откосу горы спустился вниз...
Подбежав к отверстию старого, заброшенного колодца, пустынно торчавшего среди глухой, поросшей только высокой травой местности, Тёма вполголоса позвал:
— Жучка, Жучка!
Тёма замер в ожидании ответа.
Сперва ничего, кроме биения своего сердца да ударов молотков в голове, не слышал. Но вот откуда-то издалека, снизу, донёсся до него жалобный, протяжный стон. От этого стона сердце Тёмы мучительно сжалось, и у него каким-то воплем вырвался новый громкий оклик:
— Жучка, Жучка!
На этот раз Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно завизжала.
Тёму до слёз тронуло, что Жучка его узнала.
— Милая Жучка! Милая, милая, я сейчас тебя вытащу! — кричал он ей, точно она понимала его.
Жучка ответила новым радостным визгом, и Тёме казалось, что она просила его поторопиться с исполнением обещания.
— Сейчас, Жучка, сейчас, — ответил ей Тёма и принялся с сознанием всей ответственности принятого на себя обязательства перед Жучкой выполнять свой сон.
Прежде всего он решил выяснить положение дела. Он почувствовал себя бодрым и напряжённым, как всегда.
Болезнь куда-то исчезла. Привязать фонарь, зажечь его и опустить в яму было делом одной минуты.
Тёма, наклонившись, стал вглядываться.
Фонарь тускло освещал потемневший сруб колодца, теряясь всё глубже и глубже в охватившем его мраке, и наконец на трёхсаженной глубине осветил дно.
Тонкой глубокой щелью какой-то далёкой панорамы мягко сверкнула перед Тёмой в бесконечной глубине мрака неподвижная, прозрачная, точно зеркальная, гладь вонючей поверхности, тесно обросшая со всех сторон слизистыми стенками полусгнившего сруба.
Каким-то ужасом смерти пахнуло на него со дна этой далёкой, нежно светившейся страшной глади. Он точно почувствовал на себе её прикосновение и содрогнулся за свою Жучку. С замиранием сердца заметил он в углу чёрную шевелившуюся точку и едва узнал, вернее, угадал в этой беспомощной фигурке свою некогда резвую, весёлую Жучку, державшуюся теперь на выступе сруба. Терять времени было нельзя. От страха, хватит ли у Жучки силы дождаться, пока он всё приготовит, у Тёмы удвоилась энергия. Он быстро вытащил назад фонарь, а чтобы Жучка не подумала, очутившись опять в темноте, что он её бросил, Тёма во всё время приготовления кричал:
— Жучка, Жучка, я здесь!
И радовался, что Жучка отвечает ему постоянно тем же радостным визгом. Наконец всё было готово. При помощи вожжей фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец.
Но этот так обстоятельно обдуманный план потерпел неожиданное и непредвиденное фиаско благодаря стремительности Жучки, испортившей всё.
Жучка, очевидно, поняла только одну сторону идеи, а именно, что спустившийся снаряд имел целью её спасение, и поэтому, как только он достиг её, она сделала попытку схватиться за него лапами. Этого прикосновения было достаточно, чтобы петля бесполезно соскочила, а Жучка, потеряв равновесие, свалилась в грязь.
Она стала барахтаться, отчаянно визжа и тщетно отыскивая оставленный ею уступ.
Мысль, что он ухудшил положение дела, что Жучку можно было ещё спасти и теперь он сам виноват в том, что она погибнет, что он сам устроил гибель своей любимице, заставляет Тёму, не думая, благо план готов, решиться на выполнение второй части сна — самому спуститься в колодец.
Он привязывает вожжи к одной из стоек, поддерживающих перекладину, и лезет в колодец. Он сознаёт только одно: что времени терять нельзя ни секунды.
Его обдаёт вонью и смрадом. На мгновение в душу закрадывается страх, как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые сутки; это успокаивает его, и он спускается дальше. Он осторожно щупает спускающейся ногой новую для себя опору и, найдя её, сначала пробует, потом твёрдо упирается и спускает следующую ногу.
Добравшись до того места, где застряли брошенные жердь и фонарь, отвязывает конец вожжи и спускается дальше. Вонь всё- таки даёт себя чувствовать и снова беспокоит и пугает его. Тёма начинает дышать ртом. Результат получается блестящий: вони нет, страх окончательно улетучивается.
Снизу тоже благополучные вести. Жучка, опять уже усевшаяся на прежнее место, успокоилась и весёлым попискиванием выражает сочувствие безумному предприятию.
Это спокойствие и твёрдая уверенность Жучки передаются мальчику, и он благополучно достигает дна.
Между ним и Жучкой происходит трогательное свидание друзей, не чаявших уже больше свидеться в этом мире. Он наклоняется, гладит её; она лижет его пальцы, и так как опыт заставляет её быть благоразумной — она не трогается с места, но зато так трогательно, так нежно визжит, что Тёма готов заплакать...
Не теряя времени, он, осторожно держась зубами за изгаженную вожжу, обвязывает свободным её концом Жучку, затем поспешно карабкается наверх.
Жучка, видя такую измену, подымает отчаянный визг, но этот визг только побуждает Тёму быстрее подниматься.
Но подниматься труднее, чем спускаться! Нужен воздух, нужны силы, а того и другого у Тёмы уже мало. Он судорожно ловит в себя всеми лёгкими воздух колодца, рвётся вперёд, и чем больше торопится, тем скорее оставляют его силы.
Тёма поднимает голову, смотрит наверх, в далёкое ясное небо, видит где-то высоко над собою маленькую весёлую птичку, беззаботно скачущую по краю колодца, и сердце его сжимается тоской: он чувствует, что не долезет.
Страх охватывает его. Он растерянно останавливается, не зная, что делать: кричать, плакать, звать маму? Чувство одиночества, бессилия, сознания гибели закрадывается в его душу...
— Не надо бояться, не надо бояться! — говорит он дрожащим от ужаса голосом. — Стыдно бояться! Трусы только боятся. Кто делает дурное — боится, а я дурного не делаю: я Жучку вытаскиваю, меня и папа и мама за это похвалят. Папа на войне был, там страшно, а здесь разве страшно? Здесь ни капельки не страшно. Вот отдохну и полезу дальше, потом опять, опять отдохну и опять полезу, так и вылезу, потом и Жучку вытащу. Жучка рада будет, все будут удивляться, как я её вытащил.
Тёма говорит громко, у него голос крепнет, звучит энергичнее, твёрже, и, наконец успокоенный, он продолжает взбираться дальше.
Когда он снова чувствует, что начинает уставать, он опять громко говорит себе:
— Теперь опять отдохну и потом опять полезу. А когда я вылезу и расскажу, как я смешно кричал сам на себя, все будут смеяться, и я тоже.
Тёма улыбается и снова спокойно ждёт прилива сил.
Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним срубом колодца. Он делает последнее усилие, вылезает сам и вытаскивает Жучку.
Теперь, когда дело сделано, силы быстро оставляют его.
Почувствовав себя на твёрдой почве, Жучка энергично встряхивается, бешено бросается на грудь Тёмы и лижет его в самые губы. Но этого мало, слишком мало для того, чтобы выразить всю её благодарность, — она кидается ещё и ещё. Она приходит в какое-то безумное неистовство.
Тёма бессильно, слабеющими руками отмахивается от неё, поворачивается к ней спиной, надеясь этим манёвром спасти хоть лицо от липкой, вонючей грязи.
Занятый одной мыслью — не испачкать об Жучку лицо, Тёма ничего не замечает, но вдруг его глаза случайно падают на кладбищенскую стену, и Тёма замирает на месте.
Он видит, как из-за стены медленно поднимается чья-то чёрная, страшная голова.
Напряжённые нервы Тёмы не выдерживают, он испускает неистовый крик и без сознания валится на траву к великой радости Жучки, которая теперь уже свободно, без препятствий, выражает ему свою горячую любовь и признательность за спасение.
Еремей (это был он), подымавшийся со свеженакошенной травой со старого кладбища, увидев Тёму, сообразил, что надо спешить к нему на помощь.
Через час Тёма, лёжа на своей кроватке с ледяными компрессами на голове, пришёл в себя.
____________________________________
Герр (нем.) — господин; обращение к мужчине.
Хохол — пренебрежительное название украинцев.
Бонна (франц.) — воспитательница маленьких детей в богатых семьях.
Вольт — здесь: крутой поворот.
Фланировать — разгуливать, прохаживаться без цели.
Кринолин — широкая юбка на тонких стальных обручах, бывшая в моде в середине XIX века.
Фрейлейн (нем.) — обращение к девушке. В дореволюционной России название воспитательницы-немки (бонны) в богатых семьях.
Тирада — здесь: длинная фраза.
Панорама — вид местности, открывающийся обычно с высоты.
Похожие статьи:
Стихи Ивана Бунина для 4 класса
Нет комментариев. Ваш будет первым!